Детектив и политика 1989. Выпуск 4 — страница 51 из 79

Гучков понимал, что насильственное отречение Николая и пострижение в монахини Аликс окажется событием революционного звучания, поэтому следующий шаг — провозглашение премьером Кривошеина и возвращение в военное министерство генерала Поливанова — олицетворял бы собою угодный народу привычный и неторопливо-бессменный консерватизм.

Кривошеин был воплощением того прогрессивного начала, которое при этом базировалось на древних традициях России.

Дело в том, что кандидат в премьеры был женат на родственнице Саввы Морозова, а фамилия эта поразительна по своей истории.

Глава рода, старик Савва Морозов, родился в расцвет царствования Екатерины, был крепостным, истовым старовером — именно старообрядцы и подмогли ему займами под крошечные проценты. Поставил мануфактуру, сукна свои продавал сам, отмахивая сорок верст на московское торжище с мешком за спиной. Через двадцать лет смог выкупить и себя и четырех сыновей у помещика Рюмина; младшенького супостат не продал, чувствовал, что Морозов берет силу, богатеет, за сына что хошь отдаст, только подождать надо, чтоб время созрело.

Взял со старика чуть не сорок тысяч ассигнациями за сына — целое состояние!

Не ученый грамоте, Морозов был сметлив и одарен природным чутьем на размах. После московского пожара он понял: суконное дело без европейских машин не поставишь. Посему пригласил к себе немецкого умельца, закончившего курс наук не где-нибудь, а в суконной столице мира Манчестере.

Старший сын от дела отошел, основал свою веру — "Елисееву", ибо сам был Елисеем, — проповедовал, что близок приход Антихриста; отец платил большие деньги столичной жандармерии, чтоб сына не трогали, скиты его не жгли деньга что угодно в Первопрестольной купит, даже веротерпимость.

А вот средний сын, Тимофей Саввич, оставаясь страстным поклонником Хомякова и Аксакова с их высококультурным, изящным славянофильством, продолжал свято чтить традиции, но каждую неделю велел делать ему переводы из английских газет. Поэтому чутко уловил момент, когда пришла пора к крутому делу, и рванул в захваченную Среднюю Азию; поставил и там свои мануфактуры; приспособил узбекский хлопок к своим фабрикам — вместо американского, золотого, ибо приходилось везти из-за океана.

Своих партнеров из Англии и Франции принимал в поддевке и сапогах, бороду (как старообрядец стричь ее не имел права, отросла до колен) прятал под косоворотку, но беседы переводили его дети Савва и Сергей, получившие образование в Европе; меценаты, особенно Савва поддерживал Художественный театр; платил деньги большевикам — через подругу Горького, актрису Марию Федоровну Андрееву, любимицу Станиславского.

Страсть к меценатству Савва унаследовал от матушки: та передала несколько сотен тысяч золотом на расширение Высшего технического училища в Москве; чуть не миллион — на богадельню для престарелых рабочих своих мануфактур; даже на восстановление сожженной синагоги в Белоруссии отправила триста тысяч! Вот и вышло, что яблочко от яблоньки недалеко падает!

…Кривошеин встретил Гучкова с объятием, трижды облобызались, и в этом не было игры — относились друг к другу с уважением.

Выслушав Гучкова, помолчав чуть дольше, чем это было принято в их кругу, спросил:

— А сами не готовы возглавить кабинет, Александр Иванович?

— Готов.

— Ну и?..

Меня сделали революционером в глазах того аппарата, который должен будет продолжать управление текущими делами государства.

— Бюрократия сразу прознает, что вы вырвали у государя отречение, а фрау упекли в монастырь… Если после этого акта гражданского мужества вы не возьмете исполнительную власть, вас могут предать суду — по прошествии времени, понятно, когда начнется неизбежная у нас реставрация… Дело, которое вы затеваете, должно кончиться вашим премьерством, Александр Иванович, лишь тогда забоятся поднять голос супротив вас… Но отдайте себе трезвенный отчет: после того, что вы намерены предпринять, появится новая Россия, но той, которую мы с вами так любим, никогда более не будет…

— Считаете, нужно покориться судьбе? Пусть река несет, куда-нибудь да вынесет?

Кривошеин чуть поморщился, поинтересовался без нажима, вскользь:

— Кого видите министром иностранных дел?

— Милюкова.

— Какой он министр, Александр Иванович?! Он профессор… Да к тому же обидчивый… И словес удержать не может… Самая сложная конструкция — это кабинет… Вы не представляете, как трудно подобрать вокруг себя тех, кто думает, как вы, и — главное — действует так же… Знаете, что сказал — в странном порыве откровения — человек, которого мы считали зловещим серым кардиналом, Победоносцев? "Россия — это ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек"… А потом, словно бы испугавшись своих слов, понес свое, опостылевшее: "православие, кротость, народность"… Кому верить, Александр Иванович? Кому?! Безлюдье окрест… Талантливых оттерли: только в нашей стране могла родиться пиеса с таким страшным названием — "Горе от ума"… Вы вдумайтесь в эти слова, вдумайтесь внимательно… Мы раздавлены таинственным комплексом нерешительности и ненависти к тому, кто умнее…

Гучков потер лицо ладонями.

— Вот вы и вселили в меня уверенность… Я начинаю действо… Иначе пополню собою ряды благонамеренно-выжидающих государственных изменников: на кону судьба Руси…

С этим и уехал — ловко оторвавшись от филеров на встречу с офицерами лейб-гвардии, готовыми уже к дворцовому перевороту…


(Он опоздал; женщины Путиловского завода терпеливо выстояли первый день в очереди за хлебом до вечера — машинист "кукушки", которому объявили, что премиальные ему урезают втрое, запил, вовремя не подвез муку к пекарням; второй день ждали хлеба с ропотом уже, но, оказывается, рабочие, которым объявили о переводе в солдаты — "а станете в шинелях грозиться бунтом — отправим в трибунал!" — не расчистили подъездные пути; а уж на третий день женщины пошли по улицам с истошными криками "Хлеба!".

А кого люди первыми бьют, когда изголодались и изверились? Тех, кто в форме, ибо это — власть. Вот и началось на рабочей окраине.)


От лейб-гвардейцев, по-прежнему конспирируясь, Гучков поехал на извозчике, перепрыгнув в него из автомобиля: филеры, не заметив в ночи его трюка, продолжали мчать за шофером Иван Иванычем, а Гучков гнал на квартиру Зилотти, покойного генерала по адмиралтейству, помощника начальника главного морского штаба, брата любимой жены Машеньки; там сегодня собрались офицеры флота, разделявшие платформу Александра Ивановича; повод для собрания очевиден: вспомнить сослуживца, столь безвременно ушедшего.

Константин Георгиевич Житков, многолетний редактор "Морского вестника", отвел Гучкова в сторону:

— Адмирал растерян, но сказал, что ищет верные экипажи…

"Адмиралом" называли Адриана Ивановича Непенина, командующего Балтийским флотом.

Гучков подружился с ним, когда проводил бюджет морского министерства в Думе; принял бой как слева, так и справа, но все же победил; с тех пор флот, как и армия, в защиту интересов которых он выступал постоянно, начиная с журнальных еще публикаций девятьсот четвертого года, питали к нему чувство самого искреннего уважения, несмотря даже на то, что порою он нападал на воинство с критикой, как всегда неуемной, но, увы, доказательной.

Адриан Иванович, вновь обойденный очередным званием (до сих пор ходил в вице-адмиралах, а ведь держал морские ворота Питера, важнейшая должность), относился к тому типу российских моряков, которых отличала интеллигентность, глубокая начитанность, такт и несколько тяжеловатая, прощупывающая надежность, похожая чем-то на глыбистую и немногословную убежденность хорошего егеря: десять раз обсмотрит, прежде чем поведет на свой заветный глухариный ток, оберегаемый для самых почетных гостей. Всех других заставит дрыгаться по болотным кочкам, выставив пару петухов всего, а в его заказнике штук тридцать поет, все сосны окрест болотины трещат любовными руладами черно-красных красавцев.

В пятнадцатом году государь — после первых успехов "военно-промышленных комитетов" Гучкова — в присутствии трех придворных сказал: "Я слыхал, что Гучков бог знает что несет в частях, прямо подстрекательские речи… Стоит ли разрешать ему посещение действующей армии?"

Эта фраза августейшего венценосца немедленно стала известна Петрограду.

Адриан Иванович был первым, кто бесстрашно позвонил Гучкову:

— А как вы отнесетесь к тому, чтобы съездить ко мне на дачку? Егерь славный, из мичманов, обещает хороший пролет, утка нестреляная…

— Кто говорит? — спросил Гучков не столько из озорства — назовется ли адмирал, государь не жалует тех, кто поддерживает отношения с ним, его недругом, — сколько потому, что не очень-то мог себе представить такого рода эпатаж по отношению ко Двору со стороны командующего флотом.

— Говорит вице-адмирал Непенин.


…Отсидев зарю в шалашиках, развели костер; мичман Григорий Епифанович накидал в котелок окуней, щурят, двух сазанов и угрей, опустил тяжелый чугун в каленую белизну пламени; искры выстреливали праздничным дворцовым фейерверком, и казалось, что нет в мире никакой войны, блаженство окрест и спокойное благоволение мироздания.

Сделав большой глоток родниковой воды из фляги, Непенин заметил:

— Я, как человек, состоящий на флотской службе, не могу позволить себе нарушение государева сухого закона, а вы, Александр Иванович, человек вольный: есть спирт и фин-шампань.

— Благодарствуйте, но я тоже считаю себя на службе. И флотской и армейской.

Адмирал помолчал, а потом, принюхиваясь к пьянящему запаху закипавшей булько-пенной ухи, задумчиво, обращаясь будто бы к себе, спросил:

— Интересно, все ли государи, провалившие выигрышную войну, уходят с престола добром? Или их понуждают к этому?

Гучков словно бы ждал этого вопроса:

— Девятнадцатый век — последний век рыцарства — кончился, Адриан Иванович. Все можно вернуть, кроме прошлого. А мы только все об этом и думаем.

Непенин подтянул длинные, костистые ноги к подбородку и, по-прежнему не отрывая глаз от огня, поинтересовался: