Детектив и политика 1989. Выпуск 4 — страница 68 из 79

[21]. То же, что наука была частью его, неотъемлемой функцией, мерой его бытия, наверняка его тяготило — тем более что он смутно ощущал: несомое им гибельное бремя объективируется в конкретных изысканиях и в раскрытии некой тайны природы, оно внедряется в жизнь людей, растет, распространяется, как смертоносная пыль. "Я покажу тебе ужас в пригоршне праха", — сказал поэт. Мы думаем, что Майорана увидел ужас в пригоршне атомов.


Видел ли он атомную бомбу? Лица сведущие — в особенности те, кто бомбу создал, — это решительно исключают. Мы же можем только перечислить касающиеся Майораны и истории расщепления ядра сведения и факты, из которых вырисовывается тревожная картина. Для нас, несведущих, для нас, невежд.

В 1931 году Ирен и Фредерик Жолио-Кюри истолковали результаты некоторых своих экспериментов как "эффект Комптона на протонах"35. Читая их толкование, Майорана — единодушно свидетельствуют Сегре и Амальди — сразу сказал то, что было изложено Чедвиком36 17 февраля 1932 года в письме, адресованном английскому журналу "Nature". Но только Чедвик, если верить заголовку письма, предлагал свою трактовку как возможную, а Майорана тотчас же уверенно и иронично произнес: "Ну и глупые, открыли нейтральный протон и сами того не заметили".

В 1932 году, за шесть месяцев до появления труда Гейзенберга об обменных силах, Майорана, как мы видели, изложил ту же теорию коллегам по Римскому институту и отверг их уговоры ее опубликовать. После выхода работы Гейзенберга он отметил, что тот сказал по данному поводу все возможное и, "вероятно, даже слишком много". "Слишком много" с научной точки зрения или с этической?

В 1937 году Майорана публикует "Теорию симметрии электрона и позитрона", которая, насколько мы понимаем, вошла в обращение лишь двадцать лет спустя, после открытия Ли и Янгом37 элементарных частиц и слабого взаимодействия.

Эти три факта свидетельствуют о глубине и быстроте интуиции, надежности метода, разнообразии средств и умении быстро выбрать среди них необходимые, что отнюдь не помешало бы Майоране понять то, чего не понимали другие, увидеть то, чего другие не видели, — в общем, оказаться впереди если не в изысканиях и достигнутых результатах, то в предчувствии, провидении, пророчестве. Амальди говорит: "Некоторые из проблем, которыми он занимался, применяемые методы и выбор математических средств для исследования этих проблем указывают на его природную склонность к опережению времени, которое граничит порой с пророчеством". А вот как высказался Ферми, беседуя в 1938 году, вскоре после исчезновения Майораны, с Джузеппе Коккони: "Видите ли, на свете существуют разные типы ученых. Фигуры второго и третьего ряда, которые прилагают все старания, но слишком далеко не уходят. Фигуры первого ряда, которым удается сделать чрезвычайно важные открытия, играющие в развитии науки фундаментальную роль. Но, кроме того, есть гении, как Галилей и Ньютон. Так вот, Этторе Майорана был из их числа. Майорана обладал тем, чего нет ни у кого другого; к несчастью, он был лишен того, что людям обычно присуще, — обыкновенного здравого смысла".

Если суждение Ферми передано точно, очевидно одно упущение: гений уровня Галилея и Ньютона в то время в мире был — Эйнштейн. Но, во всяком случае, Ферми считал Майорану гением. Почему же тот не мог увидеть или предчувствовать то, чего ученые третьего, второго и первого рядов не видели и не предчувствовали? Впрочем, еще в 1921 году один немецкий физик, беседуя об атомных исследованиях с Резерфордом38, предупреждал: "Мы живем на пороховой бочке", добавляя при этом, что, слава богу, еще не найдена спичка, чтобы ее поджечь (возможность не воспользоваться найденной спичкой в голову ему явно не приходила). Так почему бы не мог гениальный физик, приблизившись полтора десятилетия спустя к потенциально возможному, хотя и не засвидетельствованному, открытию ядерного распада, понять, что спичка уже есть, и в ужасе и смятении самоустраниться?

Теперь всем известно, что Ферми и его сотрудники в 1934 году, сами того не заметив, добились распада (тогда — расщепления) ядер урана. Заподозрила это Ида Ноддак39, но ни Ферми, ни другие физики не восприняли ее утверждений всерьез и отнеслись к ним со вниманием лишь четырьмя годами позже, в конце 1938-го. Воспринять их серьезно, увидеть то, чего не видели физики Римского института, вполне мог Этторе Майорана. Тем более что Сегре говорит: "Причина нашей слепоты не ясна и сегодня". И возможно, он склонен считать тогдашнюю их слепоту провидческой, если она помешала Гитлеру и Муссолини заполучить атомную бомбу.

По-иному — как бывает всегда, когда вмешивается провидение, — расценили бы ее жители Хиросимы и Нагасаки.

XI

"Я и забыл о гнусном покушенье на жизнь, которое готовят зверь Калибан и те, кто с ним". Короткое слово — "мою", "на жизнь мою" — выпало из реплики шекспировского Просперо, и мы повторяем ее в таком виде, следуя за отцом-картезианцем, который водит нас по этому старинному монастырю. Он голландец. Наш ровесник. Высокий, худой. Опираясь на длинную неструганую палку, с какими бродят пастухи и отшельники, он волочит, превозмогая боль, перевязанную ступню. Механически пересказывает историю ордена, историю монастыря, но время от времени оборачивается и, замолкая посреди фразы, на полуслове, пристально смотрит на нас ясным взглядом, в котором проблескивают недоверие и ирония. Как будто он догадывается, о чем мы хотели бы спросить. И предупреждает наши вопросы — безоружный и обезоруживающий. Орден, говорит он, не знал за свою историю деяний, которые могли бы составить его литературную или научную славу; единственное, что сделал примечательного монах-картезианец, обитатель этого монастыря, — переписал старинную хронику.

Но едва мы попали в эту затерянную среди лесов цитадель, тревога и любопытство прошли. В мозгу, будто от стенки к стенке, бьются слова Просперо: "Я и забыл о гнусном покушенье на жизнь, которое готовят зверь Калибан и те, кто с ним". За этой фразой тотчас тянутся другие, того же Просперо, из той же сцены четвертого акта "Бури", предпоследнего творения Шекспира: "В этом представленье актерами, сказал я, были духи. И в воздухе, и в воздухе прозрачном, свершив свой труд, растаяли они. — Вот так, подобно призракам без плоти, когда-нибудь растают, словно дым, и тучами увенчанные горы, и горделивые дворцы и храмы, и даже весь — о да, весь шар земной. И как от этих бестелесных масок, от них не сохранится и следа. Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь". Ибо то, что предстает перед нами — обширный сад, посередине которого, как на картине монсу Дезидерио40, высятся аркады и фасад церкви, "разрушенной землетрясением", сообщает подаренная монахом брошюра; длинные безлюдные коридоры; пустые кельи с одним окном, где подоконник служит письменным столом (такое решение, говорит монах, высоко оценил Ле Корбюзье); пожелтевшие, источенные червями старинные офорты с изображением основателя ордена, — кажется нам тающим, нереальным, подобным сну, ощущаемому как сон. Но, быть может, возникновение в памяти второй реплики вслед за первой обусловлено в большей мере смыслом нашего путешествия, нашего прихода сюда: может быть, здесь, в этом монастыре, кто-то спас себя от измены самой жизни, изменив готовившемуся покушению на жизнь; однако после его дезертирства покушения не прекратились, таяние продолжается, человек утрачивает цельность, растворяется в массе "вещества того же, что наши сны". И не сон ли о том, чем человек "был", — запечатлевшаяся на обломке стены в Хиросиме тень?

Да, так: предпринять это путешествие, проникнуть в эту цитадель картезианцев побудил нас не дававший покоя слабый след Этторе Майораны. Как-то вечером в Палермо мы обсуждали его таинственное исчезновение с Витторио Нистико, редактором газеты "Ора". Вдруг Нистико отчетливо припомнил: совсем юным, во время войны или сразу после нее — в общем, году в 45-м — он оказался вместе с другом в картезианском монастыре, и один из "братьев" (они ближе к "миру", чем "отцы", и именно благодаря их активной деятельности те могут вести созерцательную жизнь: время, проводимое "отцами" за учением и чтением духовной литературы, "братья" расходуют на стряпню и работу в огороде, часто выходят за пределы монастыря, свободно общаются с мирянами) доверительно поведал им, что под видом "отца" в обители живет "большой ученый".

Дабы удостовериться, что память его не подвела, он немедленно позвонил другу, который был с ним тогда в монастыре. Тот все подтвердил, уточнив, что сделавший доверительное признание "брат" был внуком писателя Николы Мизази. Но так как Нистико — журналист, то друг предположил, что его интересует нечто обсуждавшееся не столь давно, нечто более актуальное, чем след ученого, о котором говорил тридцать лет назад внук Мизази. И потому он добавил, что, по непроверенным слухам, в монастыре — в том самом — находился или находится до сих пор член экипажа самолета В-29, сбросившего атомную бомбу на Хиросиму.

Савинио[22] говорил, что не сомневается: Шлиман41 обнаружил руины именно Трои — судя по тому, что в первую мировую войну их обстрелял английский эсминец "Агамемнон". Разве стали бы орудия вести огонь по развалинам среди степей, не передайся им неослабевающий гнев Агамемнона42? Имена — это не только рок, они — все равно что их обладатели.

"Абсурд и тайна во всем, Хасинта", — говорит испанский поэт Хосе Морено Вилья[23]. Однако во всем, наоборот, — "рациональная" тайна сущностей и соответствий, сплошное тесное переплетение — от точки к точке, от вещи к вещи, от человека к человеку — смыслов: едва видимых, едва выразимых. В тот момент, когда Нистико сообщал нам неожиданную, непредвиденную, невероятную новость, которую открыл ему далекий голос друга, мы пережили опыт откровения, опыт метафизический, опыт мистический: мы испытали идущую не от разума и, однако же, рациональную уверенность в том, что схождение в одном месте двух этих призрачных фактов — независимо от того, соответствуют ли они фактам реальным и поддающимся проверке, — непременно имеет какой-то смысл.