Другая новация: двойственность фигуры преступника. Прошу не путать с той литературой, где мы находим глубинный психологический анализ: в глубине своей души каждый преступник, наверное, – фигура сложная, неоднозначная.
Но детектив, даже так называемый психологический, на большую глубину не идет, иначе он не был бы детективом. Здесь все проще. К примеру, в романах много переводимого у нас Джеймса Чейза встречается такой характерный персонаж – "хороший парень" или "хорошая девушка", в силу той или иной случайности ставшие на путь неправедный. Грань между добром и злом здесь тонка, как острие бритвы. Читатель в растерянности – то ли ему осуждать этих "полухороших-полуплохих", то ли, наоборот, сочувствовать им.
Надо, правда, оговориться, что для французов в этом нет ничего радикально нового. Во французской детективной литературе еще в прошлом веке встречался тип "благородного вора", одной рукой совершающего преступления, а другой – помогающего сирым, обиженным и т. п. Но в английском классическом детективе подобные вещи были абсолютно исключены: преступник есть преступник, и никакая "облагораживающая" его подсветка недопустима.
И наконец, "фон", изрядно темный уже у Хеммета и Чендлера, еще больше темнеет в детективах 60 – 80-х годов. Зло разрастается и вширь и ввысь, а добро, наоборот, сжимается и становится все менее защищенным. Успех же, одерживаемый в финале (а бывает и так, о чем выше уже говорилось, что все усилия сыщика остаются, по сути, безуспешными), воспринимается как локальный и потому не слишком убедительный. В повести П. Валё и М.Шеваль "Полиция, полиция, картофельное пюре" (М.: 'Прогресс', 1988) участники расследования едва ли не огорчены тем, что им удалось схватить убийцу, ибо последний оказывается не столько виновником, сколько жертвой обстоятельств, а подлинные виновники в силу своего общественного положения остаются недосягаемыми. Такова сила коррупции, мафиозной спайки, что сыщик зачастую оказывается в положении комиссара Каттани из нашумевшего "Спрута" – бьющимся головой о стенку.
А чего стоит успех лично сыщику, в какие только переделки он не попадает! Полюбилось авторам отдавать его на расправу преступникам. Те, злодеи, как будто понимают, что нельзя сыщика убить (одно из немногих "правил игры", оставшихся в силе), и от этого, похоже, ярятся еще больше, избивая его всеми возможными и невозможными способами. Правда, и сыщик сам дерется артистически. Если уместно употребить это слово, "артистизм", применительно к положениям, где хрустят человеческие кости и воют от боли избиваемые. Тут уже не до загадок-разгадок, весь интерес сосредоточивается на том, кто кого как шарахнет.
Думаю, что заключение Сомерсета Моэма об упадке и разрушении детектива в конце концов все-таки оправдывается, хотя и с некоторым существенным запозданием. Но не потому, что теперь-то все приемы уже открыты – кто знает, до чего еще можно додуматься? Дело в другом. Разрушается структура классического детектива – и почему бы не сказать: детектива вообще? Гибнет "игра". Ее место занимает жизненный "сор" в слегка препарированном виде.
Нет, я не стану утверждать, что чтение современного детектива (или квазидетектива, как угодно), во всяком случае, его лучших образцов – разочаровывает (один из детективов, к примеру, Жапризо я здесь уже имел возможность оценить). Как литература, он имеет свои достоинства – повторяю, в лучших своих образцах. А как "игра"? Все-таки детектив далеко не крикет, он связан с жизнью гораздо более интимным и существенным образом. Открывая очередную книжку, я ощущаю себя не только любителем данного жанра, но и простым смертным, которого, как и всех остальных смертных, проблема преступности задевает самым непосредственным образом.
Так вот, как простой смертный, я решительно высказываюсь за традиционную "игру". То есть за такие перемены в реальной жизни, которые сделали бы возможным возобновление – на ином, разумеется, уровне – традиционной "игры". Я хотел бы, чтобы на преступление смотрели, как на что-то исключительное, а преступник был бы от природы нравственным уродом или жертвой каких-то необычайных, драматически сложившихся обстоятельств. Чтобы по первому крику о помощи сбегались на выручку окружающие. Чтобы кара непременно настигала каждого, кто "преступил". Чтобы торжествовали истина и справедливость, а не просто удовлетворялось чье-то желание мести. Чтобы судьи были чисты, как стеклышко, а полиция (милиция) надежна. И чтобы полюбившегося мне детектива не мутузили так жестоко гнусные преступники.
Или я слишком многого хочу?
Валерий ПолищукВОСЬМАЯ ЛИНИЯ
Валерий Полищук – автор документальных повестей, рассказов и очерков, знакомый читателям "Нового мира", альманаха "Пути в незнаемое", журналов "Химия и жизнь", "Знание – сила".
Только что вышла в свет его новая книга "Мастеровые науки".
– Господа бомбисты! К резиденции его превосходительства… церемониальным…ар-рш!
До отправления московского экспресса более часа, но Ипатьев уже смиренно ждет на полосатом диванчике спального купе – неистребимая привычка времен гражданской войны, когда поезда трогались с места в неизвестный момент, а останавливались где угодно, по вдохновению машиниста… Лакированная дверь не заглушает развеселую команду, что гремит в коридоре, и академик устало заключает, что если ее расслышал он, на седьмом десятке лет уже слегка тугоухий, то шутке не миновать и чьих-нибудь заинтересованных ушей в соседнем купе или на перроне. На дворе – октябрь 1929 года, за "господ" или "превосходительство" высылают из Ленинграда, что же до "бомбистов", то их можно, в зависимости от усердия сыска, трактовать очень широко, вплоть до тергруппы и высшей меры. "Бомбой Ипатьева" уже четверть века зовется разновидность автоклавов, с которой работают все в его лаборатории, но станут ли органы вникать в такую мелочь – вот вопрос.
Орлов решительно несносен, успевает еще рассердиться бывший генерал-лейтенант императорской службы, пока дверь бесшумно отъезжает и на пороге купе появляется троица тех, ради кого он готов превозмочь любые страхи и обиды.
Молодые люди – так он привычно зовет учеников – не очень-то юны, всем за тридцать, и навидаться на этом свете каждый из них успел такого, что благополучному зарубежному коллеге и в кошмарном сне не привидится. Ученики же, зная пристрастие наставника несмотря на нечеловеческую занятость являться на вокзал загодя, ловят случай поговорить с ним в спокойном месте. Они рассаживаются вокруг Ипатьева, который замечает, что Орлов оказывается как-то на отшибе, будто остальные его знать не хотят. Из-за дурацкой выходки в коридоре, вычисляет академик, прежде чем погрузиться в то, что интереснее всего на свете: новые опыты, выполненные по его замыслам, – "оброчные"…
До самого колокола в купе не входит больше никто; второе место, видимо, не продано. Поэтому можно, завершив ученые дела, поболтать вольно. Редкая возможность, которая ценится в этой компании очень высоко. Однако на сей раз душевная беседа не удается. Петров бледнеет, поднимается с дивана и, вытянувшись, произносит: "Простите, Владимир Николаевич, есть к вам еще одно дело, не вполне приятное".
Офицерская выучка незыблема. Прапорщик химроты Петров в свое время дошел с Кавказским фронтом до Трабзона, был травлен газами, в восемнадцатом году еле вырвался из Батума с последним эшелоном, потом оборонял Петроград от Юденича… Так и остаться бы ему кадровым командиром, кабы не страсть к науке: он даже в окопах не расставался с учебником химии. После войны сумел-таки доучиться в Петроградском университете, прибился к Ипатьеву, и вот – милости просим, его исследования известны всему ученому миру… Говорить Петрову трудно и неприятно. Он выдерживает большую паузу, бледнеет еще сильнее и наконец выпаливает: "Мы, всей лабораторией, вынуждены просить вас избавить нас от общества этого… гражданина".
Орлов, на которого устремлен кивок подбородка, тоже вытягивается, что нелегко при его трехаршинном росте, но бормочет нечто примирительное: "Ну, будет тебе, Дементий…"
Кличка, присвоенная им давнишнему другу в добрую минуту (привел Петрова знакомиться к Ипатьеву, а тот, недослышав, переспросил: "Как, бишь, ваше отчество, Дементьич?"), действует подобно капсюлю-детонатору. Петров взрывается: "Мое имя Александр, отчество – Дмитриевич, потрудитесь запомнить".
Э-э нет, дело не только в рискованной шутке. Ребята перессорились всерьез. С этим надо бы капитально разобраться, но когда? До отправления "Красной стрелы" – минуты… Ипатьев успевает сказать: "Но сядьте же, господа". Его слушается только Петров. Орлов делает шаг в сторону учителя, пожимает ему руку и поворачивает к двери. Петров с Разуваевым лишь подбирают ноги, чтобы дать ему пройти, но не поднимаются для прощания. Петров оскорблен, это понятно, но чтобы Григорий Разуваев кому-то не подал руку – вещь неслыханная: он неистощимо добр, и рассердить его до сих пор никому не удавалось.
– Сочувствую, Владимир Николаевич, – Орлов сгибается, чтобы проникнуть в дверь, и при этом делает полуоборот в сторону академика, – ваши любимцы, похоже, скоро заговорят с грузинским акцентом.
Так уж сложилось, что Ипатьев долгие годы жил двумя домами, даже тремя. Трехэтажный особняк в центре Москвы, в Брюсовском переулке, достался по наследству от тещи – в нем до середины 20-х годов хозяйничала его жена Варвара Дмитриевна. Главной резиденцией Владимира Николаевича была старинная квартира в Ленинграде, на Восьмой линии Васильевского острова, положенная ему по академическому штату, большинство научных учреждений, с которыми он был связан, помещалось здесь же, по соседству. Ну а третий, сельский дом в Калужской губернии он построил еще в начале века, едва вышел из нужды, став профессором Артиллерийской академии. Семья быстро росла (у них с Варварой Дмитриевной родились три сына и дочь); сначала предполагалось лишь обеспечить детям здоровый воздух да молоко на каникулах, но роль дачника как-то не удавалась химику, который за что ни возьмется – все горит в руках. Небольшое хуторское хозяйство стало разрастаться как на дрожжах, и вскоре исконно московское семейство в охотку пахало землицу, доило племенных коров, отец закупал наилучшие иноземные машины… Окрестные мужики поначалу посмеивались над барскими затеями, но потом незаметно приохотились одалживаться у хозяйственного генерала отборным семенным зерном, прислушиваться к его безошибочным советам по части удобрений да севооборотов, по дешевке добывать у него элитных телочек. При Советской власти ипатьевский хутор был преобразован в образцовый совхоз, но семье, которую уважала вся округа, все же оставили дом и при нем участок. Так что, случалось, по просьбе академика Ипатьева переносили заседания в военном наркомате да в ВСНХ – чтобы не опоздал к сенокосу или к севу…