Я не знаю никакого плана". К-О-Н-Е-Ц.
После обеда мы снова лежим. У приемника подсели батареи, но он еще держится. Несколько дней нет газет, и без них мир суживается до радионовостей, врывающихся в уши каждый час. Я уже выучил наизусть все рекламные песенки. Сон не идет. Опять лезут мысли о прошлой жизни. Жизни или жизне? О ком — о чем, дательный падеж. Или винительный? Господи Боже мой, я теряю русский язык! Какое ударение, склонение, спряжение, какой синоним? Куда пропадают слова, с которыми прожил всю жизнь? Я уже и сам не замечаю, как разговариваю одновременно на двух языках. Доктор вот читает Бабеля, чтобы не забыть русский. А я? Газеты — на иврите, книги — на английском. Русские книги не покупаю, да и те, что у меня есть, почти не перечитываю.
Когда я уезжал из Москвы, передо мной в таможне проверяли библиотеку пожилого интеллигентного еврея. "И куда вы все это везете?" — спросил таможенник. "Дети будут читать!" — уверенно ответил пожилой. Теперь я знаю, что он ошибался. Дети читать не будут. Да и мы-то уже не вернемся к этим книгам, которые когда-то составляли чуть ли не смысл и основу нашего существования. Как это ни парадоксально звучит, но, став народом Книги в Израиле, евреи здесь же, в Израиле, перестали им быть.
— Эй, Ури, — просыпается Авраам, — сгоняй в "Шекем" за "колой", а?
— Сам сгоняй! — отзывается Ури, и на этом беседа заканчивается.
Авраам с трудом разлепляет потрескавшиеся губы и вожделенно облизывается.
— При такой жаре, — рассчитывает он, — : бутылка "колы" в Эйлате сейчас 300 лир может стоить! А туристы, знаете, сколько платят? Три доллара за бутылку!
— Потому что они фраеры, вот и платят, — бросает Шуки. — Я бы на их месте не платил. И чего они вообще сюда лезут? Из своего Техаса приезжают на развалины смотреть. На пустыню. У вас, говорят, такая замечательная пустыня! Камней им в Америке не хватает. И песка. Так я бы им отдал. Берите!
— Опоздал ты, парень, — вворачивает Цвика. — Бегин уже все отдал — и камни, и песок! Только не американцам — они хоть заплатили бы, — а египтянам! От этих мы не только денег, но и спасибо не дождались!
— Ладно, хрен с ней, с "колой"! — отступает Авраам. — Давайте хоть кофе попьем!
На семь человек у нас одна пластмассовая чашка без ручки, захваченная из столовой. Кто пойдет ее мыть?
— Города! — предлагает Ури и первым начинает. — Афула…
Эту игру я помню еще с детства. Каждое название города должно начинаться на последнюю букву предыдущего. Как-то я рассказал об этой игре ребятам, и с тех пор мы стали разыгрывать все, что можно: от мытья посуды до дежурства у ворот. Проигрывает, естественно, тот, кто не может придумать названия на заданную букву.
— Ашкелон! — продолжает Цвика, и эстафета переходит ко мне.
— Нетания! — перебрасываю Циону.
— Яффо!
— Офира!
— Акко!
Авраам замялся, сопит и ерзает на койке.
— О-о-о… э-э-э…
— У-у-у! — дразнит его Ури, и все хором кричат:
— Ав-ра-ам, лех л'шам![25]
Авраам плюет и идет мыть чашку.
Варка кофе — это особый ритуал. Вначале наполняется водой эмалированный финджан. От одного этого слова уже пахнет кофе. Потом финджан ставят на специальную газовую горелку: пузатый баллон с металлической "лапкой". Шипит газ, подкручивается ручка, зажигается огонь, и все зачарованно рассаживаются вокруг. Когда вода закипает, на глаз засыпается не меньше трехсот граммов кофе и полпакета сахара. Так получается гремучая смесь, которую здесь называют "боц". Горелку всегда прихватывает из дому кто-нибудь из резервистов. На этот раз — запасливый Сильвио.
Единственная чашка идет по кругу, как трубка мира.
— Мужчина должен быть, как кофе — крепок, сладок и горяч! — залихватски скандирует Цвика и вздыхает. — Так Рути говорит.
— Ну, чего у вас с ней? — интересуется Эзра. — Когда свадьба-то будет?
— Какая там свадьба? Поругались мы.
— Поругались-помирились! — чашка переходит к Шуки, он держит ее за донышко, покуривая сигарету. — Мы с женой каждый день ругаемся, а вот скучаю по ней. На прошлой неделе два дня дома был — два дня ругались, а сейчас опять домой хочу.
— Еще чего! — вступает в разговор Цион и отмахивается от табачного дыма. — Мы все уже по одному разу были, и Сильва вон еще не вернулся.
— А что мне Сильва? — вскидывается Шуки. — Плевать мне на него! Чего это я две недели без отпуска буду?
— Тебе бы в советской армии послужить, — говорю я. — Ты бы вообще забыл, что такое отпуск.
— А сколько дней там дают? — интересуется Ури.
— Могут вообще не дать.
— Это как же?
— А так. Будешь два года служить и ни разу домой не съездишь.
— Вот это да! — ахает Авраам, и все переглядываются.
— А если очень повезет, — продолжаю я, довольный произведенным эффектом, — может, один раз и получишь отпуск на две недели. И все.
— И все! — повторяет за мной Авраам.
— Там тебе не Израиль, где все в часе езды от дома. Пошлют на север или на юг — пять часов лету до дома, понятно?
— А в резерв там на сколько берут? — спрашивает Шуки.
— Ни насколько. Отслужил свои два года, и кончено. Может, раз в пять лет на какие-нибудь сборы позовут дня на два.
— В Израиле положение другое, — говорит Цион. — Тут без резервистов нельзя.
— Конечно, нельзя, — соглашается Шуки. — У срочной службы на одного солдата по десять офицеров и по три генерала. Если бы не резервисты, тут и воевать бы некому было.
— А я бы поменялся, — тянет Авраам. — Чтоб два года без отпуска отслужить — и кончено! И ни в какой резерв больше не ходить.
— Еще чего, — хихикает Ури. — Два года без отпуска? Да я бы уже сто раз сбежал из такой армии!
— Слушай, Арик, — Цион заводится на любимую тему, — а как в русской армии дисциплина, а?
— Дай Бог, чтоб здесь такая была! Там ты перед офицером или сержантом рта не раскроешь, не то что по имени его называть! По стойке "смирно" будешь стоять, прка…
— Подумаешь, — перебивает Цвика. — А у нас зато демократия!
— Ну и что нам их дисциплина? — косится на меня Эзра. — Мы бы русскую армию двумя танковыми бригадами сделали. Они и не знают, что такое война, а у нас она раз в пять лет. Вот если взять тыщу русских солдат, отобрать так со всех войск, и тыщу израильских, как думаешь, кто победит? Конечно, наши победят!
Третья чашка кофе завершает круг, и мы еще раз играем на дежурство. На этот раз я проигрываю и бреду к воротам.
От нечего делать я решил себя обыскать. Во время дежурства это хоть как-то убивает время. В левом брючном кармане — белый носовой платок в коричневую клетку, в правом — пуговица от ширинки цвета "хаки", коричневая аптечная резинка и две семечки; в левом кармане рубашки — авторучка фирмы "Глобус", бумажник с военным билетом, двумя расписками в получении амуниции и оружия и 650 лир. Старый паспортный снимок жены. Все-таки зря она сейчас так коротко постриглась. В правом кармане — пластмассовая расческа в засаленном футлярчике с изображением яхты под парусом и ключи от квартиры. Верчу их в руках и в очередной раз недоумеваю. Здесь, в пустыне, они выглядят совершенно ирреально, точнее, сюрреалистически, как картинка в старом журнале, на которой изображена дверь в центре пустыни. Именно так: дверь, открытая в никуда. В пустыню. Я подозреваю, что художник по какому-то наитию увидел наши ворота. Те самые, у которых я сейчас сижу с ключами от своей квартиры и с фотографией жены.
Я всегда таскаю с собой этот снимок, потому что вот такой она и была в то лето нашего нечаянного знакомства. Мы возвращались с приятелем с какой-то вечеринки и ехали в совершенно пустом троллейбусе, пока на одной остановке не вошла… Даже в состоянии приличного подпития я понял, что такая женщина может только присниться.
Ей было лет двадцать пять. Есть много женщин, на которых начинают смотреть снизу вверх. На эту женщину я невольно посмотрел сверху, потому что… да, ее волосы. Густые, черные пряди, нет, потоки с частыми серебряными ниточками, были стянуты сзади в узел, казавшийся особенно тяжелым для такой хрупкой шеи. Из-за этого голова была немного откинута назад, что придавало ей выражение некоторой надменности. Лицо напоминало старинную камею, которую моя бабушка прикалывала к выходному платью. Крутые дуги бровей сходились на переносье, а под ними щурились медового цвета глаза с зелеными искорками. Женщина была, наверное, близорука, но скрывала это. Губы были чуть приоткрыты, как будто она ждала, что ее сейчас поцелуют. На лице не было никакой косметики, но мне казалось, что она загримирована под ту бабушкину камею. На ней было свободное светло-голубое платье без рукавов с черными контурами каких-то фантастических растений с осыпающимися листьями.
Я до сих пор не знаю, почему она села наискосок от нас, хотя весь троллейбус был пуст. После пошлых и лобовых заходов типа "Девушка, а куда вы едете — может, нам по дороге?", я неизвестно зачем спросил ее, была ли она когда-нибудь в палеонтологическом музее. "Нет, — сказала она, — не была". "Так вы ни разу не видели птеродактиля?" — делано ужаснулся я. "Не видела. А кто это такой?" "Это такая страшная птичка…" — я вскочил с места, чтобы предельно точно изобразить птеродактиля, но в эту минуту троллейбус качнуло на повороте, и я рухнул прямо к ее ногам. Приятель собрался меня поднять, но я ему сказал, что мне там очень хорошо лежать и чтобы он оставил меня в покое, если не хочет схлопотать по физиономии. Незнакомка хохотала, закинув голову. Под самым горлом, в маленьком углублении, виднелась крошечная черная родинка, как некий тайный знак, которым была отмечена эта женщина.
Потом приятель вышел на своей остановке, и мы остались вдвоем. Теперь мы сидели друг против друга.
— Так как зовут это страшилище… ну, из музея? — улыбнулась она.
— Его зовут Лева, а вас?
— Женя.
— Скажите, Женя, вы не боитесь разговаривать с посторонним мужчиной?