Перевод с английского Ирмы Алексеевой
Иван БунинСТРАНСТВИЯ
Доживет ли "нынешнее поколение советских людей" до выхода в свет полного академического собрания сочинений классика русской литературы академика Ивана Алексеевича Бунина? Трудно сказать. Три вышедших за последние тридцать лет собрания сочинений, а также солидный бунинский двухтомник "Литературного наследства" дают, увы, далеко не полное представление о богатстве его литературного наследия. По пресловутым "независящим обстоятельствам", несмотря на усилия буниноведов, ряд произведений не увидел свет на родине писателя, а многие что особенно обидно — поданы в искаженном, усеченном виде с помощью ненавистного типографского знака "…".
Касается это в определенной степени и публикуемых ниже этюдов из бунинского цикла "Серп и молот". Такое объединяющее название дал им писатель во время подготовки IX тома собрания сочинений (Берлин, 1935). Первоначально они публиковались в парижских газетах и сборнике "Божье древо" (Париж, 1931) под названием "Странствия" (оно и принято в упомянутом томе "Литературного наследства" и в некоторых журнальных публикациях, хотя, если следовать строгим правилам текстологии, следовало бы принять более позднее название: более того, в сборнике рассказов "Весной, в Иудее. — Роза Иерихона", вышедшем в Нью-Йорке в издательстве им. А.П. Чехова в 1953 году, в год смерти И.Бунина, первый из публикуемых ниже очерков назван "Под серпом и молотом").
В общей сложности в этот цикл входит 22 этюда, из которых до 1988 года публиковалось 16. Наконец, в журнале "Юность" (1988. № 1) появилась подборка под традиционным названием "Странствия", в которую вошло 7 очерков из не печатавшихся ранее. Восьмой (у нас он и фигурирует под этим номером) все-таки в нее не вошел. Да и в остальных кое-где появляется знак "…": так сказать, "инъектуры (усечения) ради конъюнктуры" — и это в самый "разгар перестройки и гласности". Вот лишь некоторые примеры: в первом очерке первая же фраза оборвана, ее надо продолжить"…еще при начале царствования Ленина": во втором, в конце, после фразы "Теперь мы Россию замирили, везде тихо…" — следует"…Я сам в Тамбове не меньше ста душ в расход вывел…", и т. п.
Некоторые издатели, стремясь познакомить читателя с неизвестными на родине страницами произведений писателя, стараются подчас как-то "оправдать" его (как будто классик нуждается в оправдании!): Бунин, видите ли, "недопонял", "не осознал", "не увидел" и т. д. Такие наивные уловки, понятно, производят комическое и довольно жалкое впечатление. Нужно сказать честно и открыто, "с последней прямотой", говоря словами О.Э.Мандельштама: Бунин решительно и последовательно отверг Октябрьскую революцию (да и Февральскую тоже), не примирился с ней, видя в этом событии причину крушения всей русской культуры и веками устоявшегося уклада жизни. Об этом ясно говорит все его творчество пореволюционных лет. начиная с дневника 1918 1919 годов "Окаянные дни" (кстати говоря, тоже растасканного нынче по разным журналам и печатающегося с купюрами) и кончая письмами последних лет. Но он нежно и трепетно любил свою Россию, "плакал" о ней, как он сам пишет в дневниках. В дневнике последнего года жизни мы найдем и такие слова: "Все о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего об одном и том же в прошлом: об утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном…"
Читателей не должно смущать то обстоятельство, что время действия некоторых этюдов (например, "судебного репортажа", точно датируемого 1924 годом; Бунин явно использовал для него отчеты из зала суда, публиковавшиеся в советских газетах того времени) не соотносится с жизненными обстоятельствами писателя, хотя и написаны они от первого лица (Бунины покинули Одессу в начале 1920 года). Писатель мысленно переносится в покинутую Россию и незримо присутствует во время свершения тех или иных событий.
Публикуемые восемь этюдов пронумерованы в том порядке, в каком они помещены в 9-м томе берлинского собрания сочинений Бунина и в сборнике "Под серпом и молотом", подготовленном С. П. Крыжицким и вышедшем в 1975 году в канадском издательстве "Заря".
Предисловие и публикация А.В. Блюма
Этого старичка я узнал прошлой зимой, еще при начале царствования Ленина. Эта зима была, кажется, особенно страшна. Тиф, холод, голод… Дикая, глухая Москва тонула в таких снегах, что никто не выходил из дому без самой крайней нужды.
Я искал его по одному делу. Узнал, наконец, что он обитает в том же доме, где было прежде некоторое государственное учреждение, при котором состоял он. Теперь этот громадный дом пуст и мертв. Я вошел в широкие раскрытые ворота и остановился, не зная, куда идти дальше. Но, по счастью, за мной вошел какой-то мальчишка, который что-то нес с собой. Оказалось, что мальчишка идет как раз к старику, несет ему пшенной каши: старичок питался только тем, что присылали ему иногда, по старой дружбе, родители мальчишки. Пошли вместе, вошли в подвальный этаж дома, долго шли по какому-то подземелью, постучали в маленькую дверку. Она отворилась в низок под каменным сводом. В низке было очень жарко: посреди стояла железная печка, докрасна раскаленная. Старичок поднялся мне навстречу на растоптанных, трясущихся ногах и сказал нечто странное теперь для слуха: "Имею честь кланяться, Борис Петрович!" Выцветшие слезящиеся глаза, серые бакенбарды; давно небритый подбородок зарос густо, молочно. Весь низок сплошь увешан яркими лубочными картинами — святые, истязуемые мученики, блаженные и юродивые, виды монастырей, скитов; целый угол занят большим киотом с блестящими золотыми образами, перед которыми разноцветно теплятся лампадки, — зеленые, малиновые, голубые. Запах лампадного масла, кипариса, воска и жар от печки нестерпимые.
— Да-с, тепло! — сказал, грустно усмехаясь, старичок. — Не в пример всей Москве, на холод не жалуюсь. Всеми, слава Богу, забыт, даже почти никто не подозревает, что я здесь уцелел. Не знает никто и про тот тайный запас дровец, что остался здесь в некотором подвальчике. Здесь, даст Бог, вскорости и окончу свое земное существование. Очень стал хил и печалюсь. Времена опять зашли темные, жестокие и, думаю, надолго. Как волка ни корми, он все в лес смотрит. Так и Россия: вся наша история — шаг вперед, два шага назад, к своему исконному — к дикому мужичеству, к разбитому корыту, к лыкову лаптю. Помните? "Было столь загажено в кремлевских палатах колодниками, что темнели на иконах лики…" Таковыми палатами стала снова Россия. Нынешние правители ее еще дают до поры до времени полную волю народу, его зверству и безобразию, и народ пользуется этой волей, гибельной для него же самого. Оправдывается слово Исаака Сирина: "Пес, лижущий пилу, пьет собственную кровь и из-за сладости крови своей не сознает вреда себе". Впрочем, все это и без меня вам хорошо известно. Перейдемте к делу: весь к вашим услугам, но чем именно могу служить?
…Весной он умер. В одно из наших последних свиданий он говорил мне:
— Знаете ли вы это чудное сказание? Забежала шакалка в пещеру Иоанна Многострадального и разбила его светильник, стоявший у входа. Святой, сидя ночью на полу темной пещеры, горько плакал, закрывшись руками: как, мол, совершать теперь чин ночной молитвы, чтения? Когда же поднял лицо, утираясь рукавом, то увидел, что озаряет пещеру некий тонкий, неведомо откуда струящийся свет. И так с тех пор и светил он ему по ночам — до самой его кончины. А при кончине, воспринимая его душу, нежно сказал ему Ангел Господен: "Это свет твоей скорби светил тебе, Иоанн!"
Жизнь возобновляется — ведь идет шестой год их царства, — даже начинает переходить в будни. Белый хлеб и чай входят в обычай. Опять, удивляя и радуя, открываются лавки и магазины, кое-где пошли трамваи, появились извозчики… И опять весна и даже некоторые весенние чувства, — например, в какую-нибудь черную сырую ночь с этим особенным треском колес и цоканием копыт по мостовой, с влажным ветром в фортку, или в солнечный полдень, когда все течет, блещет, тает, а на углу Арбата, на тротуаре, возле бывшей "Праги", сидят и, напоминая о юге, дерут свои стихиры слепые лирники… Вместе с весной стало как-то необычно людно на главных улицах. Народ, впрочем, все больше новый. Людей прежнего времени, особенно старых, уже почти нет, их погибло за эти годы бесконечно много, а те, что как-то уцелели, странны: зачем они уцелели, зачем вылезли откуда-то на свет Божий, как заморенные звери из своих холодных нор, — бледные, обросшие ватной сединой, в зимних лохмотьях? Вижу иногда знаменитого народовольца: ужасная черная шляпа (ужаснее тех, что валялись прежде только на пустырях, на свалках), рубище солдатской шинели, грязные, мокрые опорки, связанные веревкой… Однако очень бодр, всегда не идет, а бежит, так и сверкает очками и младенческой, блаженно-изумленной улыбкой.
Я скитаюсь по Москве, даже начинаю мечтать о поездках кое-куда. Иногда не бываю дома с утра до вечера, отдыхаю, ем и пью где придется, в какой-нибудь чайной. Сижу, курю махорку, смотрю на соседей, слушаю разговоры и музыку. Какой-нибудь до ушей лысый еврей, с бархатно-черными глазами, отставив вперед ногу, с бешеной страстью жжет и бьет смычком по скрипке, солдат в обмотках тупо рвет на гармонике, поставленной на приподнятое колено…
Есть вести из наших мест — из города и из деревни: и там уже будни. Недавно посетил нас "землячок", бывший красноармеец. Дружески сидел с нами, пил чай, вел беседу. Говорил, усмехаясь, что теперь и отдохнуть можно:
— Теперь мы Россию замирили, везде тихо. Я сам в Тамбове не меньше ста душ в расход вывел…
Он оброс густой и круглой красно-коричневой бородой. Круглые прозрачно-коричневые глаза стоят, как у филина. Стриженая голова имеет форму гроба.
В июне некоторое время жил в Тверском уделе.
Тихий и печальный край! Бедные песчаные поля, тощие перелески, редкие поселки, леса по горизонтам. А не то низины, болота… Дни тоже какие-то бедные, невзрачные. По вечерам тусклое сияние луны…