Детектив и политика 1990. Выпуск 4 (8) — страница 70 из 83


Эшелон сформировали из 137 мужчин и девяти женщин. Все осуждены по статье "КРТД". Наш ленинградский этап несколько раз вливался в общий поток, но нас отфильтровывали, и мы снова оказывались в том же составе до весны 1937 года. Весна 1937 года кромсала всех, наш этап в том числе… Бесчисленные этапы второй половины 30-х годов были однотипны по необычности своих составов, вошедших с тех пор в обычай. И потому страшны были они не столько режимом — всякий режим можно снести, если он не смертельный, — сколько тем, кого вылавливали из жизни, пугали своим людским составом. Все без исключения — советский актив, большинство — члены партии, возраст в среднем 33 года, возраст расцвета. По библейским сказаниям, Христос взошел на Голгофу тридцати трех лет от роду. Женщин в столыпинском "купе" всего девять, это неплохо, мужчин набито человек по двадцать и более. Душно. Два раза в сутки вода, два раза — оправка. Сухой паек — хлеб, селедка. Везут в неволю, только это известно, а куда — не знает никто. Везут, минуя пересылки, до Архангельска. И все — "враги народа"! Что это за несказанно странный мифический "народ", у которого народились полчища врагов? А сам термин "враг народа" в данной ситуации некая внесоциальная, чисто политическая, необъяснимая категория. Понятие, взятое из архивов прошлого, спекулятивно-извращенное и получившее в руках правительственных карательных органов силу кровавого оружия против любого почему-либо неугодного.

Стучат колеса столыпинских вагонов. Стучатся мысли в головах приниженных homo sapiens, которым все представляется трагической фантасмагорией. Стучится беда во все уголки жизни… Везут нас без промедления, потому что надвигается осень и надо торопиться закинуть нас в далекую глухомань "по месту назначения". Куда и зачем — не суть важно. Мы собой не управляем, "щепки какого-то леса", "охвостье" или "отребье охвостья", изгои, "неприкасаемые"… Но кто же мы в действительности?

Предо мной девять женщин-ленинградок, случайно погруженных в одну клетку. Михалина Котиш старше всех. Работница завода "Красный треугольник" с детства, затем мастер, председатель цехкома. Член партии с 1918 года. Сейчас ей 42 года. Лицо у Михалины мужеподобное, в рытвинах от оспы, взгляд серых глаз пристальный, иногда насмешливый. Руки натруженные, умелые. Походка решительная. Голос прокуренный. Немногословна и в политических разговорах участия никогда не принимает. Вздохнет и отойдет. Всех подбадривает и не переносит жалоб и человеческой слабости, стыдится ее, а замечая в ком-нибудь, отворачивается с искренним презрением. Всем поведением подчеркивает, что ничего особенного не произошло, как будто она и здесь связана воинственной партийностью, которая у нее не переходит в воинственную обывательщину, как у ряда других, а органически впиталась в нее. Ест с аппетитом все, что дают, пытается дружелюбно заговаривать с охраной, но без подхалимства: у меня одна служба государству, у них другая, только и всего. О следствии молчит. Никакой критики. Семьи нет. Внешне совершенно спокойна. Иногда сядет, сжавшись от тесноты, на краю скамейки, перекинет ногу на ногу, положит на них переплетенные пальцами кисти рук и сидит так часами, задумавшись. Внутренне оживляется, только когда говорит о заводских делах. Дальнейшая судьба ее такова: на лагпункте, куда нас забросили, в бригаду мужчин-уголовников, штрафников-рецидивистов, которых увозили глубоко в лес на лесозаготовки, понадобилась стряпуха. Михалина Котиш сама напросилась уехать с ними, подальше от всех нас. Всем было понятно, на что она себя обрекает. Она не терпела участия, была мне далека, как и я ей, но все же у меня вызывало сочувствие глубоко-глубоко запрятанное в ней отчаяние. За последние недели она вся посерела.

— Михалина, — спросила я, — зачем ты едешь? Останься.

— Ни за что не останусь! Не все ли равно, где пропадать? С вами раны бередить никакой нет охоты. Попусту! А там я мужикам еще как пригожусь! Чем они хуже вас?

Так и уехала она с уголовниками в тайгу, и ее как бы смыло человеческим отливом. О ней больше никто не слыхал. Уехала мужественная, замкнутая, всем далекая, как ездила некогда по партийным или производственным заданиям.

Зинаида Чертенко — сухопарая, рыжеватая, с подстриженными волосами, которые она расчесывает пятерней, работник учебной части Института политпросветработы имени Крупской. Конечно, партийка. Арестована вслед за директором института, Ядвигой Нетупской, которую знает по ее большой работе весь Ленинград. В быту Чертенко неприхотлива, на этапе и позднее в бараке — неназойлива, но узколоба и прямолинейна до крайности. Мозг ее засушен и спит, как будто она наложила запрет на всякую мысль и живет зачерствевшими сухарями старых, давно выработанных представлений. В дальнейшем Чертенко, трудно сказать, из каких побуждений — может быть, из корыстных, а может быть, и из-за своей косности, — весь нерастраченный пыл просветительской деятельности переключила на лагерную военную охрану, так называемый ВОХР (вооруженная охрана), прямых исполнителей-проводников лагерного режима и лагерных издевательств. Ее все сторонились, естественно. Вначале ходила читать вохровцам книжки, потом варить обед и питаться с ними, в конце концов оставалась там и на ночь. При ее появлении в бараке воцарялось молчание. Видимо, Чертенко уже на следствии была деморализована откровенными "покаяниями", самоуничижением и разоблачениями, отсюда и полное смещение моральных понятий. На воле она оставила ребенка.

Дора Устругова выросла в деревне близ Ленинграда. Одиннадцати лет она уже работала в типографии градоначальства в знаменитом доме № 2 на Гороховой улице. Взял ее туда родной дядька, для чего пришлось Доре в метрике прибавить четыре года. Девочка была рослой и способной. Когда мы встретились, она уже ничем не напоминала крестьянку. В партию вступила в 1919 году, до того работала в рабочей революционной милиции и горела революцией. Кажется, не было ни одной партийной мобилизации, в которой Дора не принимала бы участия, — и продразверстка, и парттысяча, и двадцатипятитысячники, и МТС… Училась, стала культработником. На культработе встретилась с артистом-речевиком Олегом Уструговым из старой аристократической и артистической семьи. Отец его был старшим архитектором Петербурга, а мать артисткой, сказительницей народного эпоса. Дора вышла замуж за Олега и переехала в дворянский дом, где за обедом говорили по-французски. Вошла туда как чужак, но, обладая душевным тактом, сблизилась с новой семьей и многое у них переняла. Олег ездил с Дорой, куда бы ее ни посылали. В МТС Красноярского края они работали вдвоем. После убийства Кирова, как известно, была немедленно расстреляна большая группа ни в чем не повинных дворян, в том числе брат и сестра Олега Устругова, который избежал этой участи, потому что был в это время в Красноярской МТС. Дору исключили из партии за связь с дворянством, хотя у нее была рабоче-крестьянская косточка. Не успели ее восстановить, как вновь исключили уже в Ленинграде с новой формулировкой: голосовала в 1925 году за зиновьевскую резолюцию. Одним словом, был бы человек, а статья найдется. Год Дора жила в поисках работы, а затем последовал арест. Олег оставался на свободе, помогал Доре как мог. В 1937 году Олега арестовали. Он погиб, но где и как — Дора не разузнала и до сего дня, несмотря на то что не только запрашивала, но и ездила по неверному следу в Игарку. Канул человек, а в какой земле безымянный прах — неведомо… Не крючкотворствуя с совестью, не мудрствуя лукаво, Дора возмущалась, негодовала про себя и вслух, когда ей это подсказывал внутренний голос, работала не покладая рук, не сдавалась, оставалась сама собой. В то же время она не пересматривала тех исходных позиций, которые сложились у нее в годы революции. На ее дружбу можно было положиться в самых сложных обстоятельствах — не подведет, не выдаст, не поколеблется.

Сквозь тарахтение поезда, нарушая горчайшее течение мыслей, назойливо звучит крикливая речь Юдифи Усвятцевой, синкопируемая нервным ее смехом. До чего же она словоохотлива! Усвятцева — инженер-геолог, закончившая Горный, член партии. По замашкам же она скорей студентка-активистка в учебе, на воскресниках и в самодеятельности. Она не так глупа, чтобы не осознавать крах всего своего уклада мыслей и жизни, но именно поэтому Усвятцева без конца разглагольствует о том, как "троцкисты и зиновьевцы убили нашего Кирова", смакуя обывательские сплетни и выказывая необычайную осведомленность в "показаниях подследственных". Пуще смерти боится замараться о троцкизм и троцкистов. В ее тенденциозной болтовне так и сквозит потенциальная подлость. "Надоела твоя трескотня, Юдифь, помолчала бы, видишь, люди устали", — досадливо отмахивается от нее Михалина. Юдифь залезает на верхнюю полку, откуда слышны ее всхлипывания… В быту она надоедлива, "в каждой бочке — гвоздь". Присутствие ее в вагоне тяготит, раздражает.

Только насмешница-история умудрилась посадить в столыпинский вагон двух сестер Бардиных: претенциозную Марию и простоватую, сдобную Анечку. Старшая была управляющей делами, у нее повадки личной секретарши высокопоставленного лица. Дама кокетничающая и злая. У нее низкое контральто для цыганских романсов и старинных песен. Говорит, что поет. Она подвержена странным истерическим припадкам: падает на койку, лежит недвижимо без сознания часами. Пульс при этом бьется ровно и без ускорения. Мария утверждала, что припадки сердечного характера. Врача ни на этапе, ни год жизни в лесу не было. Женщина эта была беспринципной и неразборчивой в средствах. Безликая Аня добрее сестры, но такая же приспособленка, как и Мария. У них имелись особые присоски к любой власти. Все остальное им было безразлично.

Певица Зоя Иванова закончила консерваторию и была женой великолепного парня, рабочего-металлиста, секретаря партийной организации Невского судостроительного завода. Он был другом Коли и заходил к нам в "Асторию". Михаил располагал к себе открытостью, размахом, шуткой, веселостью. За оппозиционные взгляды он тоже сидел в конце 20-х годов в Тобольском политизоляторе, и мы вместе с Зоей ездили на свиданий. Тогда Зоя была энергичной, изобретательной студенткой, боготворившей Мишу, и ловко обводила вокруг пальца такого опытного начальника политизолятора, каким был Бизюков. Теперь же Миша казался Зое источником всех ее бед: ареста, разлуки с маленьким сыном, потери голоса. Общественной его деятельностью она всегда мало интересовалась, ей она казалась блажью. Все непонятное свалилось на ее голову, Зоя растерялась и плыла без руля и без ветрил. Так она себя и повела в лагере.