Детектив и политика 1990. Выпуск 4 (8) — страница 72 из 83

ив, но позднее, за год совместного пребывания в лесной глухой стороне, довольно хорошо его узнала. Имя его Макс Гор-финкель. Мальчишкой жил в Каменец-Подольске. Увез его в Америку после очередного еврейского погрома дядька, кожевник по профессии и большевик. В эмиграции он стал членом Коммунистической партии США. Родители Макса остались в России. Макс вырос, работал на заводе и копил деньги для возвращения на родину, в Советскую страну. Он скопил 2000 долларов и решил покинуть страну, в которой на демонстрации 1 мая толпа улюлюкала и бросала в рабочих-демонстрантов гнилые огурцы. Это его страшно возмутило. Наконец получил визу, билет, приоделся, сел на теплоход и распрощался с Америкой не без печали, но с радужными надеждами. Приведу рассказ Макса.

"…C замиранием сердца, но без боязни смотрел на приближающийся Ленинград. Чужой, но зато в какой стране! Советский Союз — земля обетованная для таких, как я! Сняли меня прямо с трапа, со сходней. Я с радостью отдал свою визу, готов был заключить в объятия арестовавшего меня молодого человека, ибо мне и в голову не пришло, что я потерял свободу. Я не понял сурового его взгляда, привел его в конце концов в смущение. Когда посадили в черную машину, решил, что такова необычная форма прохождения карантина в Советском Союзе. Задержавший рассмеялся и говорит: "Ничего, не робей, за пять лет и вылечим, и научим". Тогда начало до меня доходить, к чему меня готовят. А ведь не верил в Америке ничему такому. Десятки людей предостерегали, примеры приводили, а я считал все сплетнями буржуазных писак. В Гамбурге во время остановки встретил знакомую женщину, которая заклинала меня вернуться обратно, пока не поздно, ссылаясь на судьбы тех, кто бежал в Россию от фашизма, но я ее безоговорочно осудил. Я ведь не поклонник американского счастья для рабочих, потому-то я и здесь. Сейчас у меня многие иллюзии разбиты, получил восемь лет по статье 58, пункт 6, за шпионаж в пользу США, и притом — без суда. Это вам не огурцы в демонстрантов! На следствии просидел 11 месяцев! За такой срок можно бы было собрать сведения обо мне, но никто не потрудился это сделать. Предположим, что, поскольку в Америке много ненавистников Советского Союза, американцы вызывают у вашей власти подозрения, удивительно другое — следователь неоднократно подчеркивал, что еврей-эмигрант в Америке должен быть обязательно предпринимателем и шпионом. Выходит, что сделаться капиталистом рабочему ничего не стоит и что в интересах рабочего класса шпионить в пользу США против страны социализма. Он же по документам знает, что я рабочий! Мозги у него вывернуты, что ли? Taм обо всем думал по-иному. Допустим, в отношении меня совершена несправедливая ошибка. Самое поразительное не это, поражает, что в тюрьме и на этапах встречал и встречаю в основном людей честных, прекрасных и преданных коммунизму или социализму — это как угодно, — фанатически преданных. Почему они-то в лагерях? Уму непостижимо.

В США преследуются негры, это верно, морально и материально их ущемляют, не везде, но ущемляют, бьют по самолюбию, они — парии среди граждан. Но чтобы негров сгоняли в специальные негритянские концентрационные лагеря на бесплатную работу, как здесь коммунистов, такого, насколько мне известно, не бывало. Скорее нас можно сравнить с временами резерваций для индейцев. Эти времена давно прошли". У Макса очень печальная, добрая улыбка, он недоумевает, но, я бы сказала, по-философски относится к своим злоключениям. "Если в США много лжи о Советском Союзе, то и у вас нелепо-плакатное представление о тамошней жизни". В дороге Макс спрашивал, правда ли, что рабочему обеспечена работа по его квалификации там, куда мы едем, как то утверждал следователь. На этот вопрос никто ему ответа дать не может. У нас мучительно неловко чувство от встречи с ним в таких условиях, так как Макс вызывает полное доверие. Он сдружился с товарищами, спокойно работал на заготовке и вывозке крепежника для воркутинских шахт, к нам, женщинам, относился заботливо, мягко, старался помочь, был аккуратен, чистоплотен в трудных для этого условиях. В бараке его любили. Однако грустен бывал неизменно. Всех так или иначе связывала общая жизнь на воле, понятное прошлое, он же был из другого мира, возврата к которому не было. Та новая жизнь, ради которой Макс разорвал с прошлой, оказалась лагерем, а мы были ему близки только по беде. Как сложилась дальше его жизнь — через полгода Макса увезли, — приняла ли она форму скитаний по чужой земле, или она не имела вовсе продолжения, не знаю. Макс — один из ленинградского этапа, в котором следовали и делегат польской секции Коминтерна Попов-Ленский, и четыре японца, и несколько китайцев, и другие иностранцы. Но с ними мы чувствовали себя более отчужденно, чем с Максом.

На территории архангельской пересылки ни кустика, трава вытоптана. Дни стоят еще солнечные, а утренники морозные. Забор высокий, в два этажа. Даже с громоздкого помоста не зачерпнуть глазом ни малюсенького кусочка горизонта. Прячут нас от внешнего мира. Но в заборе есть щели, крохотные щелки. К ним крадучись подбираются те, кому отказано в свидании, хотя они приехали издалека, чтобы попрощаться перед разлукой.

— Вась! Василий! Вася, — слышен женский шепот. Фамилии назвать не решаются. Сколько здесь, Василиев? Не менее двух десятков. По цепочке передаем имя.

— Верно, моя! — отзывается низкий бас. Это звучный голос Василия Евгеньевича Соломина. Он смуглый, как цыган, черты лица скульптурно подчеркнуты — глаза чуть навыкате, выпуклый лоб, выпяченные губы, торчащие скулы. Он чисто выбрит, крепко стоит на ногах, не потерял хозяйской уверенности в себе и после следствия. Такому бравому мужчине претит тайком пробираться к щели забора. Соломин идет армейским ровным шагом, подняв кверху руку. С вышки крик: "Стой!'' Часовой берет винтовку на изготовку. Все смотрят в его сторону… Он отходит. В течение всего дня слышен голос-призыв его жены. Может быть, они смогут сказать по два-три слова, а может, и нет. Его как магнит притягивает ее голос, но еще более сильное чувство гордости удерживает его. Соломин начал свой срок совсем не с теми чувствами, с какими он его закончил. Думается, расскажи ему кто-либо о его конце, Василий Евгеньевич рассмеялся бы своим немного наигранным смехом: ха-ха-ха! Столь же неожиданным и непонятным был последний отрезок его жизни для всех.

О прошлом Соломина знала не много. Со мной, не знаю уж почему, он всегда говорил в шутливо-резонерском тоне до нашей последней случайной встречи, когда разговор получился горький и серьезный. До ареста Василий Евгеньевич состоял в партии. В юности рабочий, затем окончил Лесотехническую академию и стал специалистом-эксплуатационником. Последние годы работал администратором по эксплуатации северных лесов. Поэтому, попав в северные широты, да еще в тайгу, он чувствовал себя как рыба в воде. На первом же лагпункте, где нас внезапно выбросили в буквальном смысле слова под елки, он стал прорабом, ибо на нашу стихийно возникшую "командировку'' возложили обязанности по заготовке крепежника для шахт, а наш офицер-начальник ничего в этом деле не смыслил. Он ухватился за Соломина, как за спасительную соломинку. Последний извлек все выгоды из своего положения — выстроил землянку для себя и десятника: спокойно похаживал этаким барином, но никогда не подличал и оставался товарищем. В любом деле была у него удалая и умелая хватка — умел найти нужные участки леса в тайге — наш крепежник славился на Воркуте, — умел смастерить силки на зверя и на птицу, как никто другой, умел договориться с начальником в интересах рабочих, умел на этапах протащить иголку, карандаш и даже лезвие, умел залихватски спеть "Чубчик кучерявый" под гитару, которую он частенько брал у начальника Должикова. Пел он только цыганщину, но знал в ней толк. В косоворотке с красным кушаком, в сапогах, с гитарой, он и правда походил на цыгана.

Это к югу несутся свободные птицы,

Это наша с тобой улетела любовь…

Прощай же, мальчик мой, прощай,

По мне ты больше не скучай,

В любви не надо ждать огней заката,

Пусть наше чувство нами же будет смято,

Но на прощанье руку дай…

Соломин замирал, эффектно актерствовал, поблескивал глазами. Вообще-то он не гнушался позерства, такова была его своеобразная манера-игра. Гитара настраивала его на мечтательный лад, и он, как обычно, на полушутке-полусерьезе рассказывал при всем честном народе о своих любовных похождениях и приключениях в духе барона Мюнхгаузена.

— Да вы знаете ли, каким успехом я у женщин пользовался? Что смеетесь? Аль не хорош Васька Соломин? Ну и черт с вами, баста, расходись по землянкам-берлогам, не вам Соломина слушать!..

— Василий Евгеньевич, — умоляли его, — ей-богу, не смеяться — рыдать будем, только расскажи самый сногсшибательный случай.

— А я как раз сногсшибательный и наметил — вот иду я, а женщины передо мной одна за другой так и падают, так и падают… ха-ха-ха! Все покатывались со смеху вслед за ним. Говорили, что в мужских землянках он рассказывал соленые сказы, при женщинах циничным никогда не был. Так, насмешничал в своем духе. Он очень уважительно относился к Доре, подолгу беседовал с ней, исповедовался ей в своей тоске по жене и сыну, спрашивал ее советов, а отвернувшись, мог шепнуть приятелю: "Лучше две по двадцать, чем одна под сорок" и прослезиться, рассказывая, как сиделка в больнице выходила его и как он потом женился на ней. Все, о чем он говорил публично, было на грани правды и выдумки. Откровенностью не отличался. Слышала, что в течение пяти лет своего срока он почти все время работал прорабом на разных лесозаготовках и в затонах, относительно благополучно отбыл срок и уехал. Мне тоже "посчастливилось" сесть ранее многих и закончить срок второго апреля 1941 года, в промежуток, когда уже не продлевали механически срок и еще не оставляли в лагерях "до особого распоряжения" в связи с войной. Выскользнула из лагерных сетей, как одиночные рыбы из морских. Гонимая опасением задержки, решилась идти зимой пешком, не дожидаясь навигации, до Усть-Усы (около трехсот километров), где нас оформляли на выпуск, и проделать дальше путь на самолете "из царства необходимости в царство свободы". Тут я и столкнулась с Соломиным. Он бросился ко мне, как к родному человеку, а я поразилась той перемене, которая с ним произошла.