Полуголодное существование — чисто политическое соображение, а не экономическое, так как на заключенных лежала вся стройка на Севере и в разных концах страны — Воркута и Колыма, Караганда и Норильск и т. д. Голод нужен был как наказание и для того, чтобы задушить протест против чудовищной и жестокой бессмыслицы происходящего. Многие готовы были разбиться в лепешку на работе для перевыполнения нормы. Встречала людей, которые быстро сдавали и которых спасти могли только хлеб, минимум сытости, и ничто другое. Вот один из примеров силы голода в неприкрашенном виде. Живем уже в Кочмесе (беру этот случай не потому, что не могу их привести из жизни Сивой Маски, а потому, что Кочмес, так сказать, "плановая командировка", снабжающаяся по обычным лагерным нормам). Кочмес на языке коми означает "земной рай".
Корчуем лес. Работаем в строительной женской бригаде. С нами работают и мужчины. Обратил на себя внимание человек, идущий пьяной походкой и обросший седой щетиной, как зверь. Он постоянно еле плетется в хвосте. По утрам неизменно триста граммов хлеба — пайка штрафника. Значит, нормы не выполняет, и может лежать с таким же успехом на нарах (звали его Филипп Андреевич, фамилия забылась, теперь уж его нет в живых). Затем он перестал выходить на развод, не появлялся и в столовке. Расспрашиваю у мужчин о нем. "А, доходяга, почти мертвец, туда ему и дорога. Гнали его в медпункт — не идет. От него барак вшивеет, надоел беспомощностью и грязью". И отмахиваются. Несколько раз мысль возвращалась к нему и исчезала. В мужские бараки ходить воспрещено, да и появляется особая привычка отречения от неприглядных восприятий, дурного сорта нравственный иммунитет, но в то же время и спасительный. Так прошло несколько дней. Женскую бригаду перекидывают по разнарядке на чистку и побелку мужских бараков. То ли вши заели, то ли ждут комиссию. Часть мужчин выехала по реке на лесосплав, часть перевели в другое помещение, барак освободили. Мужчин в Кочмесе мало, их ценят больше, чем женщин. Грязь, конечно, но барак не из самых худших. Мы начали разбирать вагонки, снимать и выбрасывать доски. Договорились с нарядчиком, разрешил бы вскипятить котел, в котором распариваем финскую стружку, для того чтобы ошпарить доски вагонок. Остались столбы. Пусто. Видим, сидит под нарами обезьяноподобный человек. Скорчился. Просто страшный. Глаза голодные, алчные, не голубые, а белесые. Вылинявшая гимнастерка, летние брюки, из них торчат иссохшие грязные конечности. Молчит. Я узнала его. Женщины-строители выгоняли на сверхтяжелых работах по килограмму хлеба в день и считались своего рода аристократами, таким образом, мы имели возможность подкормить умирающего от голода. Попробовали поднять — противится: "Я весь вшивый, не трогайте. Есть, есть, дайте поесть, никто обеда не принесет, а я…" — Завыл утробно, но тоненько и растянулся на полу. Пошли в стационар. Взять не могут, полно и в коридорах. Перетащили в другой барак, начали подкармливать, обстирали, помыли. Позвали парикмахершу, знаменитую Галю, конечно, урку. Она же певица и балерина. Прилетела, сделала реверанс, обещала превратить в "красавчика", потом плюнула на гаерство и по-женски заботливо и умело привела больного в человеческий вид. Он стонал, плакал, лепетал — "чудо". Не скоро, очень не скоро стал приходить в себя.
Кто же он? Сибиряк. Некогда левый эсер. В 1918 году, после убийства Мирбаха, в Москве был ненадолго арестован советской властью. Вскоре стал большевиком, крупным работником. Взят в Новосибирске. До ареста в 1937 году был директором Новосибирского банка и членом обкома. По образованию экономист и юрист, но это еще ничего не говорит, он оказался блестящим знатоком Маркса и Ленина, Энгельса и Меринга, Плеханова и Люксембург, народнической литературы, поэзии. Мы открыли в нем кладезь премудрости. Наша строительная четверка с ним сдружилась. Когда он совсем пришел в себя и попривык к нам, он доставлял нам немало удовольствия то чтением на память целиком "Песни о Гайавате", то рассказов Чехова. Как-то Фрида Фаянс достала томик Тургенева со стихами в прозе и дала его почитать Филиппу Андреевичу. Книги были редкостью, а наш подшефный уверял, что с воли это первая книга в его руках. Через несколько дней, когда мы рыли котлован, а он отгружал и отвозил землю, в перерыве, желая отблагодарить нас, читал на память стихи в прозе Тургенева. Личное хранил в тайнике, и оставалось загадкой, почему такой человек так катастрофически сдал. Вопрос этот занимал меня, и я решилась наконец задать его. "Сам не знаю, как дошел до жизни такой, до полнейшего безразличия к себе и к жизни. Видимо, сделан не из того теста, которое лепит твердокаменных. Я даже не презираю себя. Возможно, ошеломляющим ударом был арест жены. Одна из женщин осеннего этапа рассказала, что сидела с ней в Мариинских лагерях без права переписки. Все человеческое начало во мне гибнуть и отмирать. Шел навстречу голоду без сопротивления, до некоторой степени добровольно. Но умирать от голода крайне трудно, такого искуса я не выдержал. Кажется, могу возродиться лишь после встречи с женой".
Но незаметно для себя он уже возрождался. Зимой его увезли на Иджил-Кирту. И человек, и жизнь его терялись для нас с этапами. Увезен, связь оборвана. Следы памяти, заносимые северной снежной поземкой…
Но возвратимся на Сивую Маску. В течение зимы почти постоянно большая группа мужчин, состав которой был текучим, находилась в состоянии, близком к смерти, вследствие голода, антисанитарных условий и отсутствия медицинской помощи. Большинство выжило, так как появились геологические партии для изыскания и проведения железной дороги на Воркуту. Потребовалась рабочая сила, и многие попали в лучшие условия.
Люди приходили в негодность не в силу своих никчемных качеств, а в силу условий, в которые были поставлены. Так, чуть не погиб один из самых молодых среди нас, студент техникума Володя Гречухин, ныне доктор наук, геофизик. На этапе он держался скромно и неуверенно. Молоденький, худенький, застенчивый и очень грустный, с ярко выраженным псковским выговором. Деревенский паренек. Навалились на него с арестом страшная тяжесть и тысячи вопросов без ответа. Силы подкошены, а тут голод, одиночество, грязь, безнадежность. Он болел тяжко и быстро шел под уклон. На выздоровление почти не было надежд. Так как Володя был одним из самых тяжелых больных, то он и попал в подобие изолятора, на единственную койку, которую к тому времени решил организовать Должиков в специально для этого вырытой землянке. Я же решилась на выполнение функций медработника по совместительству с общими работами стихийно, по безвыходности положения. Я не имела ни прав, ни образования, но хоть что-то умела. Нужен был человек по уходу за больными, наблюдению за санитарным минимумом, для выписки лекарств с Воркуты, приготовления порошков и т. д. Пришлось делать и большее. Нашлись и помощники, и прежде всех Дора, посменно дежурили ночью около тяжелобольных.
С Володей дело обстояло до того плохо, что его сосед по нарам (имени не помню) получил разрешение от начальника заготовить для него гроб в выходной день. Но все как могли дрались за жизнь юноши, и в конце концов он выжил. Выжил, и через месяца два ушел работать в геологоразведку.
Женщин на общем пайке на Сивой Маске осталось до пополнения всего четыре, так как Чертенко присосалась к ВОХРу, Котиш ушла поварихой к уркам, сестры Бардины и Иванова переселились в землянки начальников для их всестороннего обслуживания, что в такой откровенно бесстыдной форме возможно было в условиях полной изоляции нашей командировки.
Мы с Дорой на Сивой работали прачками и швеями. Когда белье наконец появилось, то количество его было крайне ограниченным. В прачечной не было баков для кипячения белья, а потому вшивость оставалась неизживаемой бедой. Мы боролись с ней утюгами, под которыми мужское белье в швах потрескивало, как пламя разгорающегося костра. Трещали живые гниды после нашей стирки. Шили из грубых мешков из-под крупы и муки, а также из рогожи мужские брюки. Ни выкроек, ни машинки не было. Шить мы не умели, и потому легко представить, как мы обогревали и украшали рабочих результатами своего труда. Шили из актированных бушлатов, штанов и телогреек шапки, рукавицы и ватные лапти взамен отсутствующих валенок.
Почта зимой была санная, а потому тащилась тысячи километров на перекладных, а мы еще дополнительно страдали от "неплановости. Писем мы не получали и не могли отправить в течение нескольких месяцев, пока нас не легализовали как законный лагпункт. На нашу переписку с родными ограничений пока не накладывалось. Взятые позднее, в 1937 году, лишались переписки на два года. После войны все лица нашей категории имели право писать только 2 раза в год. Что касается переписки с остальными гражданами (не близкими родственниками), то здесь действовал неписаный закон политического барьера, за который ни мы, ни люди с воли переступить не решались, за редчайшим исключением. Получать газеты было запрещено, как и книги. Радио не было, как и книг. Мы жили совершенно обособленно и оторванно, не общаясь с внешним миром. Зимой мимо Сивой Маски начали перегонять пешие этапы заключенных. Шли кровавые годы — 1937 и 1938, когда на Воркуту, на знаменитый страшной памятью кирпичный завод, сгоняли людей для массовых расстрелов. В эти годы в тюрьмах на стенах писали: "История не знала более кровавого года, чем 1937" или "Ложь, что весна приносит радость, весна 1938 года несет смерть"… В эти годы люди подвергались в тюрьмах зверским пыткам. Но в энциклопедическом словаре издания 1951 года читаем равнодушно-стереотипные строки о том самом кирпичном — страшной тюрьме смертников: "На Воркуте построены угольные шахты и большой кирпичный завод для строительства зданий".
Никогда не забуду эти цепочки людей в темных бушлатах, идущих со всех концов страны сквозь пургу и стужу сбивающейся походкой по узкой тропке. Кругом снег да снег, пурга, ветер. Снег под ногами и в воздухе. Он забивается в ботинки, под рукава и за шею, с морозом и жгучим ветром, слепит глаза, обжигает лицо. Спереди и сзади конвоиры, по бокам собаки. Бредут загнанные, оклеветанн