ые, такие же, как мы, те же "КРТД", те же "враги народа". У большинства обморожены щеки, носы, подбородки, пальцы рук и ног. Чаще их прогоняли мимо нас, иногда же конвою становилось невтерпеж, конвоиры останавливали этап, чтобы обогреться, и цепочка фигурок "зэков" тоже поднималась наверх, забегала в бараки и землянки. Мужчины почти все в лесу на работе, на заготовке крепежника, за несколько километров, а женщины на месте. Едва успевали напоить кипятком, сунуть что-нибудь поесть, смазать лицо и руки вазелином из скудной аптечки, перекинуться словом, беспорядочными вопросами о воле, о близких. Порой встречались родные, друзья, знакомые. Дважды узнавала о муже. Некоторые из этапников прошли пешком 1000–2000 километров из Чибью или из Нарьян-Мара. Таким образом, мы хоть что-то узнавали о лагерной жизни за пределами Сивой Маски, а иногда и о воле.
Давно это было, но и теперь закрою глаза или во сне и вижу черную движущуюся полоску сжавшихся фигур, быстро теряющуюся в океане снегов. И саднящая, непроходящая боль режет сердце. Сколько людских цепочек прошло мимо Сивой, чтобы никогда не вернуться…
Командировка наша была превращена в заготовительный пункт крепежника для Воркутинских шахт. Снег выпал сразу после нашего приезда и укутал, вернее, утопил Сивую Маску до июня.
Крепежник заготовлялся в лесу, расстояние от лагпункта становилось дальше с каждым днем. Вывозился он тоже людьми на изготовленных тут же санях, на "вридло" (временно исполняющих должность лошади), как говорят в лагерях. Предварительно вножную вытаптывается дорога на вырубленных просеках. Были, конечно, присланы нормы заготовки (повал, распиловка, обрубка веток, окоривание и пр.). Прокладка дороги в нормах не учитывалась. Труднее всего оказалась вывозка, так как заготовки происходили в разных участках леса, а построить снежные дороги не позволяли время и нормы. За невыработку нормы паек хлеба урезывался до трехсот граммов в сутки.
Работа тяжелая, изнурительная из-за скудного питания, жестоких морозов, снега на полтора-два метра и отсутствия дорог. Должиков осуществлял свою власть над нами со сдержанным равнодушием, как нечто неизбежное, стремился к порядку, к созданию минимума сносных условий для нашего существования, а иногда бывал просто человечен. Зато его помощник Красный был мерзейшим типом вне категорий всякой морали. Он упивался властью, издевался над заключенными, как мог, и делал все от него зависящее, чтобы как можно больше измотать нас. К разводу он выходил почему-то в военной шинели, с кнутом, выстраивал всех в темноте, отсчитывал пары и тройки и не своим голосом, без тени иронии орал: "Командовать парадом буду я!" Затем он переключал внимание на самых слабых и начинал над ними куражиться. Излюбленный объект его издевательства — слабосилка, которая не освобождалась от тяжелых работ, так как иных не было. Вот Красный подходит к профессору Ральцевичу и члену Коминтерна от польской компартии Попову-Ленскому, которые впряжены в тяжелые сани. Ральцевич после окончания Института Красной профессуры по философскому факультету был руководителем ленинградского отделения Комакадемии. Прекрасно помню, как осенью, зайдя в библиотеку Дискуссионного клуба на Мойку, 59, прочла объявление: "Ральцевич Василий Никифорович прочтет лекцию для партактива. Тема: "Классовые, гносеологические корни контрреволюционного троцкизма, левого и правого оппортунизма". В лагере он "вридло" по статье "контрреволюционная троцкистская деятельность".
— Что, — спрашивает Красный, — нормочка будет вчерашней? — Те молчат. — Язык примерз к гортани? Сейчас разогреетесь. Шагом марш! — Попов-Ленский и Ральцевич сгибаются, напрягают силы и медленно двигаются по направлению к лесу. Сил мало. — Ах так! — кричит Красный. — Эх вы, кони мои вороные! Бегом! Бегом! — Вертя и свистя над их головами кнутом в воздухе, Красный напирает на них. Он выхватывает из рядов еще не отъехавших молодого поэта и журналиста Супруненко и приказывает ему толкать сани сзади, напирая на слабых товарищей. К вечеру Ральцевич возвращается в состоянии изнеможения. У нас в бараке особое покровительство оказывает ему Усвятцева — на почве идейной общности — оба считают своими злейшими врагами тех, кто позволил себе когда-либо в чем-нибудь усомниться, оба считали, что в лагере, за небольшим исключением, сидят прямые или косвенные убийцы Кирова, оба психологически приучили себя к идейному приспособленчеству и к сделкам с совестью, оба отстаивали чистоту генеральной линии, были бдительны и следили за всеми отступлениями от их догматического мышления. Оба поэтому были с трудом выносимы в условиях лагерного общежития. При сходстве взглядов они резко отличались в быту. Юдифь — энергичная, практичная и по-женски умелая, Ральцевич — беспомощен, неприспособлен, жалок.
На Сивой Маске не имелось вышек и строгой зоны, а только приказ не выходить за пределы командировки после работы. Мужчины полулегально могли заходить в женский барак. Мы находились на глазах у начальников и ВОХРа — территория командировки с пятачок, в глухой тайге-тундре.
Ральцевич нашептывает Юдифи — мы невольно слышим их беседу: "Наконец нашел верные слова для заявления, которое вам вчера читал, сумел убедительно нащупать внутреннюю закономерность процесса среди кажущихся случайностей…" "Об этом после, здесь нас слышат", — говорит Юдифь конспиративным полушепотом, выразительно глядя в нашу сторону. "Извратить подлинное мое отношение к действительности никому не дано", — отвечает Ральцевич и тоже укоризненно смотрит в нашу сторону. Многозначительный их разговор раздражает, но терпим — жалко этого скомканного человека с его фарисейской мудростью, отца шести маленьких детей, оставшихся на воле. К нему не вернусь, но добавлю о детях: старший сын после всех передряг неизлечимо заболел психически.
— Вы что-нибудь кушали? — спрашивает Юдифь уже деловито. Ральцевич вынимает из-под бушлата полуживую куропатку и медленно начинает крутить головку куропатки вокруг ее шейки. Отвратительное зрелище, отворачиваешься, потом невольно притягиваешься взглядом к его бессильным рукам и бьющейся в них куропатке. Юдифь вырывает ее из рук Ральцевича, накидывает телогрейку, выходит и через 15 минут возвращается с ощипанной птицей. А он все сидит понурый, чужой; бушлат на нем обвис, руки повисли как неживые, он дремлет.
— Идите к себе, — говорит Юдифь, — я передам вам суп, когда он сварится…
Не думаю описывать день за днем урезанную, изуродованную жизнь, которая не окрылит тех, до кого когда-нибудь дойдут эти строки. Зачем же писать о том, что запрятано в глубоких нишах сознания? Затем, что необходимо говорить с живыми, чтобы рассказать правду и показать, что творимое не было неизбежно, что многое можно было, а значит, можно и в будущем предотвратить, если мы не в теории, но на практике не будем сторонниками непротивления злу, если мы не дадим общественному фатализму овладеть нами.
Зимой 1937 года, 6 января, проходила всеобщая перепись населения. Переписывали и население лагерей не по формулярам, а, как положено, лично. Но так как заключенных, упаси бог, нельзя оставить наедине с переписчиком, то их сопровождал конвой, и водили на перепись нас под конвоем. На Сивой перепись проводили двое мужчин-ненцев, плохо говоривших по-русски, и молодая учительница из Сыктывкара. Они заночевали у Должикова, а Зоя Иванова, таким образом, оказалась в бараке. Она пыталась заговорить с нами, мы молчали. Я же, воспользовавшись положением медработника, ушла на медпункт. Часов в 11 вечера постучали в дверь медпункта. Вошла учительница с конвоиром. Сославшись на то, что ей надо раздеться, она попросила вохровца уйти. Была пурга, голоса трудно за дверью различить, и мы разговорились против правил. Она училась в вятском педучилище и работала третий год. Девушка сильно кашляла и попросила ее послушать. Ответила, что я не медик, а преподавала в пединституте.
— Все равно разденусь, поставьте мне банки, чтобы остаться подольше, мужики пьют и курят. Противно! — Девчонка по-северному смелая, решительная. Не всякая решилась бы поехать с четырьмя мужчинами в лагерь, в глушь, в пургу. По-русски говорит чисто, но с обязательным цокающим специфическим ненецким акцентом. Лицо тоже запомнилось — беленькая, с глазами чернокруглыми бусинками, брови раскосые, а не темные, и на круглом лице не приплюснутый, а острый носик, типичная метиска. Она легла, я поставила банки. Разговор продолжался.
— Не знаю, с кем посоветоваться, — начала она, — спросить у спутников — подумают глупа, при них и с начальником поговорить не удается. Я очутилась в дурацком положении. За сведения как-никак отвечаю, а ни у кого ни паспортов, ни документов и все — заключенные. Может, все врут и надо мной посмеиваются.
— Что же вас смущает?
— Посудите сами, получается несуразная картина, на правду не похож: заполнила 218 карточек (к тому времени Сивая Маска несколько пополнилась людьми). В большинстве карточек такие сведения: в графе образование — "высшее", в графе профессия — "лесоруб", "прачка". Кто поверит?
— В таком случае, почему вы обращаетесь ко мне, я такая же заключенная, как все.
— Да просто так пришлось. Вы меня не понимаете, ведь в моей республике считанное число людей с высшим образованием, вот и не знаю, как быть. Не ожидала, что пришлют сюда, сказали в отдаленный район, комсомолка, ну и поехала. Никакого инструктажа… Сама слышала на заседании комсомола выступление секретаря обкома Коми (помнится, она назвала фамилию Семичева) о том, что у нас в вузах области учится 500 человек, в столицах по стране еще 400 человек, а здесь, на речушке, которой и на карте не заметишь, полторы сотни людей с "высшим". Все 14 пунктов опросного листа выглядят неправдоподобно.
Я оставалась сдержанной, ведь мы прощупывали и побаивались друг друга, хотя девчушка внушала доверие искренним непониманием увиденного.
— Мне кажется, что я во сне. Надо помалкивать, а я не удержусь, поделюсь впечатлениями, и мне путешествие даром не пройдет — точно прочла запрещенную книгу. Книга интересная, но непонятная… Спасибо за банки…