Детектив и политика 1990. Выпуск 6 (10) — страница 11 из 77

Роберт, его шофер, остался внизу с машиной. Роберт был цветной семидесяти трех лет от роду. Тот самый Роберт Стерлинг Уилсон, бывший арестант, японский шпион и ''Черный фюрер Гарлема".

— Роберта надо было послать, — стоял на своем Джоунз. — Право же, ты не имеешь права так рисковать жизнью.

— Для меня большая честь рисковать жизнью ради жены человека, служившего Адольфу Гитлеру так достойно, как Говард Кэмпбелл, — ответил Крапптауэр.

И рухнул замертво.

Мы пытались откачать его, но бесполезно. Крапптауэр был безнадежно мертв. У него отвисла челюсть, придав лицу непристойно слабоумный вид.

Я слетел на второй этаж, где жили доктор Абрахам Эпштейн с матерью. Доктор оказался дома. Он обошелся с усопшим беднягой Крапптауэром довольно жестко, заставив его показать нам, насколько бесповоротно он действительно умер.

Поскольку Эпштейн был еврей, я подумал, как бы Джоунз и Кили не запротестовали по поводу того, как он тряс и шлепал Крапптауэра. Но оба престарелых фашиста были по-детски почтительны и беспомощны.

Единственное, что сказал Джоунз Эпштейну, когда тот окончательно констатировал смерть, было:

— Я сам дантист, доктор.

— Правда? — буркнул Эпштейн. Его это мало волновало. Он пошел к себе вызывать "скорую помощь".

Джоунз накрыл Крапптауэра одним из моих армейских одеял.

— Надо же такому случиться, как только у него снова пошло все на лад, — вздохнул он.

— В каком смысле? — поинтересовался я.

— Он снова создал небольшую организацию, — объяснил Джоунз. — Совсем небольшую, но преданную, верную и надежную.

— Как она называется?

— "Железная Гвардия Белых Сынов Американской Конституции", — отчеканил Джоунз. — Крапптауэр обладал истинным дарованием выковывать из обыкновенных юнцов дисциплинированную спаянную силу, — и Джоунз печально покачал головой. — А ребята как его понимали!

— Он любил молодежь, а молодежь любила его, — все еще рыдая, проговорил сквозь слезы отец Кили.

— Вот эпитафия, достойная памятника на его могиле, — одобрил Джоунз. — Он работал с молодежью у меня в подвале. Видели бы вы, как он там все для них оборудовал, для простых пареньков изо всех слоев общества.

— Которые иначе бы попали под влияние улицы и испортили бы себе жизнь, — добавил отец Кили.

— Крапптаузр был одним из самых пылких ваших поклонников, — сказал мне Джоунз.

— Вот как?

— Ни одной вашей передачи не пропустил, когда вы вещали по радио. Попав в тюрьму, первым делом собрал коротковолновый приемник, чтобы по-прежнему вас слушать. И каждый день так и бурлил, пересказывая то, что услышал от вас предыдущим вечером.

Я только хмыкнул в ответ.

— Вы были наш светоч, господин Кэмпбелл, — пылко воскликнул Джоунз. — Да представляете ли вы, как озаряли наш путь сквозь все эти мрачные годы?

— Не-а, — буркнул я.

— Крапптаузр питал надежду, что вы примете пост офицера по воспитанию идеала в "Железной Гвардии", — продолжал Джоунз.

— Я там состою капелланом, — вставил Кили.

— О, кто же, кто же, кто же возглавит теперь "Железную Гвардию"? — воскликнул Джоунз. — У кого достанет мужества подхватить факел из рук павшего?

В дверь громко и резко застучали. Открыв, я увидел на пороге шофера Джоунза, старого сморщенного негра, в желтых глазах которого застыла злоба. Шофер был одет в черную форму с белыми кантами и портупеей, на которой болтался никелированный свисток. На голове его красовалась фуражка Люфтваффе без кокарды, на руках — черные кожаные краги.

Нет, этот старый курчавый негр — совсем не дядя Том. В его походке легко угадывался артрит, но вошел он, заткнув большие пальцы рук за пояс портупеи, выпятив подбородок и не сняв фуражки.

— Все в порядке? — требовательно спросил он Джоунза. — Чё вы тут застряли?

— Не совсем, — ответил Джоунз. — Умер Август Крапп-тауэр.

Черный фюрер Гарлема и бровью не повел.

— Все помирают, — лишь покачал он головой. — Кто же переймет с нас факел, как все помрем?

— Вот и я себя о том же спрашиваю, — вздохнул Джоунз и представил меня Роберту.

— Слыхал за вас, — сказал Роберт, не подавая мне руки, — но вас самих никогда не слухал.

— Что ж, — пожал я плечами, — на всех сразу не угодишь.

— Мы были на разной стороне, — объяснил Роберт.

— Ясно, — сказал я. Я о нем ничего не знал, и, по мне, он мог быть на любой стороне, какой ему угодно.

— Моя сторона была цветная, — объяснил Роберт. — Я был за японцев.

— Угу, — сказал я.

— Вы были нужны нам, а мы вам. — В виду имелась германо-японская ось периода второй мировой войны. — Но все равно оставалось много такого, где наша, так сказать, не могла сговориться.

— Да, пожалуй, так.

— Это я к тому, что вы вроде чёй-то там на цветных клепали.

— Ну, будет, будет, — умиротворяюще вклинился Джоунз. — Что толку в раздорах между своими. Задача в том, чтобы объединяться.

— Я просто хочу сказать ему за то, за что говорю вам, — гнул свое Роберт. — То же, за что я говорю сейчас вам, я повторяю каждое утро этому преподобному жантильмену. Подаю ему горячей каши на завтрак и говорю: "Все одно, цветной народ вспрянет в праведном гневе и захватит весь мир. А белым наконец выйдет крышка!"

— Ну, хорошо, хорошо, Роберт, — Джоунз был весь терпение.

— Цветные заимеют собственную водородную бомбу, — твердил Роберт. — Уже сейчас ее комстрячат. Вот скоро придет черед Японии ею жахнуть. Все остальные цветные предоставят ей честь жахнуть первой цветной бомбой.

— Кого? — поинтересовался я.

— Китай, верней всего.

— Таких же цветных?

— Кто вам сказал, будто китайцы — цветные? — с жалостью посмотрел на меня Роберт.

18: Прекрасная голубая ваза Вернера Нота…

Наконец мы с Хельгой остались одни.

И оробели.

Я-то более чем оробел. Будучи уже весьма в годах и прожив столько лет монахом, я просто боялся подвергать испытанию свои возможности любить. Страхи мои лишь увеличивались тем, как много черт неувядающей юности чудотворно сохранила моя Хельга.

— Что ж, как говорится, узнаем друг друга заново, — сказал я. Изъяснялись мы по-немецки.

— Да, — Хельга отошла к окну, разглядывая патриотические символы, прочерченные мною в оконной пыли. — Какой из них теперь твой, Говард?

— Извини?

— Серп и молот, свастика, звезды и полосы. Что из них тебе по душе?

— Спроси лучше о музыке.

— Что? — не поняла Хельга.

— Спроси, какая мне теперь по душе музыка. У меня есть взгляды на музыку. Политических взглядов у меня нет.

— Ясно. Ну, хорошо, какая музыка тебе по душе теперь?

— "Белое Рождество", — ответил я. — "Белое Рождество" Бинга Кросби.

— Извини, но что это?

— Мое любимое музыкальное произведение. Так его люблю, что держу двадцать шесть пластинок с его записью.

— Вот как? — Хельга смотрела на меня отсутствующим взглядом.

— Это… это шутка у меня такая приватная, — замялся я.

— О, да?

— Приватная, — повторил я. — Я ведь так долго жил один, что весь стал сугубо приватный. Настолько, что удивляюсь, когда кто-нибудь понимает хоть единственное сказанное мною слово.

— Я пойму, — нежно сказала Хельга. — Дай мне немного времени — совсем немного — и я пойму все, что бы ты ни сказал. Как раньше. — Она пожала плечами. — У меня тоже есть свои собственные приватные шутки…

— С этой минуты, — перебил ее я, — у нас снова будет приватность на двоих. Как раньше.

— Как чудесно!

— Снова Государство двоих.

— Да. Скажи мне…

— Все, что спросишь.

— Я знаю, как погиб отец, но ничего не смогла узнать ни о матери, ни о Рези. Ты что-нибудь знаешь?

— Ровным счетом ничего.

— Когда ты видел их в последний раз?

Подумав, я вспомнил точно, когда в последний раз видел родных Хельги: отца, мать и ее младшую сестру Рези, хорошенькую и большую фантазерку.

— 12 февраля 1945 года.

И я рассказал ей о событиях того дня.

Февраль выдался холодный, мороз пробирал до костей. Украв мотоцикл, я отправился навестить родню жены, семью Вернера Нота, начальника берлинской полиции.

Вернер Нот жил в пригороде, довольно далеко от районов бомбежек. Жил с женой и дочерью в белом, обнесенном стеной доме, напоминавшем своими монолитным приземистым величием гробницу римского патриция. За пять лет тотальной войны в этом доме ни единое оконное стекло не треснуло. Высокие, глубоко посаженные окна южной стороны дома выходили в сад внутреннего двора. Северной стороной дом смотрел на памятники, ломаной линией возвышавшиеся над развалинами Берлина.

Я был в форме. На поясе висел крохотный пистолетик и огромный вычурный парадный кортик. Я редко надевал форму, но имел право ношения ее — голубой с золотым шитьем формы майора Вольного Американского Корпуса.

Вольный Американский Корпус существовал в фантазиях нацистов, фантазиях о боевой части, укомплектованной в основном американскими военнопленными, предназначенной сражаться исключительно на русском фронте. Боевая машина с безупречным духом, воодушевленная преданностью западной цивилизации и ненавистью к монгольским ордам.

Хотя, именуя эту воинскую часть нацистскими бреднями, я впадаю в шизофрению, ибо сам мысль о ее создании и подал, сам разработал униформу и знаки различия, сам сочинил устав, начинавшийся так:

"Я, подобно моим чтимым американским предкам, верю в истинную свободу…"

Не сказал бы, что создание Вольного Американского Корпуса увенчалось грандиозным успехом. Среди американских военнопленных нашлось лишь трое добровольцев. Что с ними сталось — бог весть. По всей вероятности, уже погибли к тому времени, как я собрался навестить тестя, так что из всего личного состава Корпуса оставался в живых один лишь я.

Когда я поехал к Нотам, русские уже стояли всего лишь в двадцати милях от Берлина. Война почти что закончена, решил я, пора кончать и мою шпионскую деятельность. Мундир я надел, чтобы пускать пыль в глаза немцам, попытайся те не дать мне выехать из Берлина. Тючок со штатским костюмом я привязал к бага