И вот так без остановки, пока бедняга Хайнц накуривался до одури на заднем плане. Мне же она напрочь отшибла способность воспринимать рассказы о чьих-либо успехах. Ведь люди, с ее точки зрения преуспевшие в сем отважном новом мире, вознаграждались за высокий профессионализм в сеянии рабства? смерти и разрушений. По-моему же, достижения человека в этой области никак успехом не назовешь.
По мере того как приближался конец войны, мы с Хайнцем лишились возможности продолжать наши попойки в доте. В нем теперь установили восьмидесятимиллиметровую пушку, расчет которой состоял из пятнадцати- и шестнадцатилетних подростков. Вот было бы о чем поговорить покойнице — жене Хайнца. Неслыханный успех — совсем сопляки, а уже во взрослых мундирах и в собственном смертельном капкане при всей амуниции.
Так что пришлось нам с Хайнцем продолжать задушевные беседы прямо в общежитии — манеже для верховой езды, битком набитом чиновным людом, оставшимся после бомбежки без крова и спавшим теперь здесь на соломенных матрацах. Бутылку мы тщательно прятали от посторонних глаз, чтобы не пришлось с кем-нибудь делиться.
— Ты мне и вправду друг, Хайнц? — спросил я его как-то ночью.
— И ты еще спрашиваешь! — уязвленно ответил Хайнц.
— У меня к тебе есть просьба. Очень большая просьба. Не знаю даже, имею ли я право обращаться с ней.
— Я настаиваю на этом, — заявил Хайнц.
— Одолжи мне завтра мотоцикл. Я хочу проведать родню.
— Бери, — без секундного колебания, без малейшего принуждения ответил Хайнц.
Так я наутро и сделал.
Выехали мы вместе: я — на мотоцикле Хайнца, Хайнц — на моем велосипеде.
Нажав стартер и дав газу, я укатил, обдав на прощание улыбавшегося мне вслед лучшего друга сизым облачком дыма из выхлопной трубы.
— И помчался — тр-ц-ц-ум, пф-пф, — гру-у-ум!
А Хайнц больше никогда не видел, ни своего мотоцикла, ни своего лучшего друга.
Хотя Хайнц был не бог весть какой военный преступник, я все же попросил Институт документации военных преступлений навести о нем справки. Институт порадовал меня сообщением, что ныне Хайнц осел в Ирландии, где устроился главным управляющим у барона Ульриха Вертера фон Швефельбада. Барон Швефельбад купил после войны огромное поместье в Ирландии.
По словам сотрудников Института, Хайнц стал признанным специалистом по смерти Гитлера, поскольку ему случилось забрести в бункер, где догорал уже обуглившийся, но еще узнаваемый труп фюрера.
Эй, Хайнц, привет тебе, если ты это читаешь.
Я был глубоко к тебе привязан — насколько я вообще способен быть привязан к кому-либо.
Поцелуй там за меня камень в Бларни[6].
Что ты искал в бункере Гитлера? Свой мотоцикл и своего лучшего друга?
— Вот что, — обратился я к моей Хельге тогда в Гринич Вилидж, рассказав ей то немногое, что знал о ее матери, отце и сестре, — на этом чердаке любовного гнездышка даже на одну ночь не свить. Возьмем такси, поедем куда-нибудь в гостиницу. А завтра выкинем все это барахло и купим новехонькую мебель. И обзаведемся настоящим домом.
— Мне и здесь хорошо, — отвечала Хельга.
— Завтра, — продолжал я, — купим кровать, как наша старая, — две мили длиной и три шириной и с изголовьем, как восход солнца в Италии. Помнишь ее? О боже, да помнишь ли ты ее?
— Да, — сказала она.
— Сегодня — в гостинице, а завтра — в такой же кровати, как та.
— Мы уже уходим? — спросила Хельга.
— Как скажешь.
— Можно, я сначала покажу тебе свои подарки? — спросила она.
— Какие подарки?
— Подарки тебе.
— Ты — мой подарок. Чего же мне еще желать?
— Надеюсь, этому ты обрадуешься тоже, — Хельга возилась с замками чемодана. Она открыла крышку, и я увидел, что он доверху набит рукописями. Это и был ее подарок мне — собрание моих сочинений. Собрание моих серьезных работ, едва ли не каждое слово, рожденное в сердечных муках мною, тем, былым Говардом У.Кэмпбеллом-младшим. Стихи, рассказы, пьесы, письма, неопубликованная книга — собрание самого себя, еще жизнерадостного, свободного и юного, совсем юного.
— Какое странное они у меня вызывают чувство, — сказал я.
— Мне не следовало привозить их?
— Сам не знаю. Ведь эти листки и были мною когда-то. — Я достал из чемодана рукопись книги, эксцентричного экспериментального произведения, именуемого "Мемуарами Казановы-Однолюба". — Вот это надо было сжечь.
— Скорее я дала бы сжечь свою правую руку, — возразила она.
Отложив рукопись книги в сторону, я вытащил стопку стихов.
— Что знает о моей жизни сей юный незнакомец? — спросил я и прочел вслух стихи. Стихи, написанные по-немецки:
Kuhl und hell der Sonnenaufgang,
Leis und suss der Glocke Klang.
Ein Magdlein hold, Krug in der Hand,
Sitzt an des tiefen Brunnens Rand.
Что это значит? В вольном переводе:
Рассеет холодный, ясный.
Колокол плавно звучит.
Девушка с кувшином.
Прохладный ручей журчит.
Я прочел это стихотворение вслух. Затем еще одно. Я был и остался очень плохим стихотворцем. Нет, восхищаться в моих стихах нечем. То, что я прочитал дальше, было, по-моему, предпоследним стихотворением, написанным мною в жизни. Датировалось оно 1937 годом и называлось "Gedanken uber unseren Abstand vom Zeitgeschehen", что приблизительно соответствует английскому "Размышления о неучастии в текущих событиях".
Звучало оно так:
Eine machtige Dampfwalze naht
Und schwarzt der Sonne Pfad,
Rollt uber geduckte Menschen dahin.
Will keiner ihr entfliehn.
Mein Lieb und ich schaun starren Blickes
Das Ratsel dieses Blutgeschickes.
"Kommt mit herab", die Menschheit schreit,
"Die Walze ist die Geschichte der Zeitl"
Mein Lieb und ich gehn auf die Flucht,
Wo keine Dampfwalze uns sucht,
Und leben auf den Bergeshohen,
Getrennt vom schwarzen Zeitgeschehen.
Sollen wir bleiben mit den andern zu sterben?
Doch’nein, wir zwei wollen nicht verderben!
Nun ist's vorbei! — Wir sehn mit Erbleichen
Die Opfer der Walze, verfaulte Leichen.
А в переводе?
Огромный паровой каток
Все небо нам закрыл.
Никто ни шагу за порог.
Остался там, где был.
Лишь мы с любимой
Не поймем кошмарной аллегории,
Но вот и нам кричат:
"Ни с места! На нас
Идет история".
С любимой ноги унесли
На горную вершину.
Оттуда лишь взирали мы
На грозную махину.
Но, может, это был наш долг
лечь под каток истории?
Признаться, мы с ней не сочли,
Что это было б здорово.
Мы вниз спустились посмотреть,
Когда прошла махина.
О, Господи, ну и душок
Остался мертвечины!
— Откуда? — спросил я Хельгу. — Откуда это у тебя?
— Очутившись в Западном Берлине, я отправилась в театр узнать, сохранился ли театр, сохранился хоть кто-нибудь знакомый, слышал ли кто-нибудь хоть что-то о тебе. — Не было нужды объяснять, о каком театре говорила Хельга. Речь шла о маленьком театрике в Берлине, где шли мои пьесы, в которых она так часто блистала в главных ролях.
— Простоял почти всю войну, — кивнул я. — И до сих пор сохранился?
— Да, — ответила она. — Но о тебе никто ничего не знал. Лишь когда я объяснила, кем ты был для этого театра, кто-то вспомнил, что видел на антресолях сундучок с твоей фамилией.
Я провел рукою по рукописям. А в сундучке лежали они — теперь я вспомнил сундук, вспомнил, как упаковал его и запер в самом начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что в этот сундучок, словно в гроб, лег юноша, которым я никогда уже не стану.
— У тебя сохранились копии?
— Нет, — ответил я. — Ни единого клочка.
— Ты больше не пишешь?
— Ничего больше не нашлось такого, что мне хотелось бы сказать.
— После всего, что ты видел и пережил, дорогой?
— Именно после всего, что я видел и пережил, я и не могу, черт побери, почти что ничего сказать. Я потерял дар осмысленной речи. Обращаюсь к миру с какой-то тарабарщиной, и он отвечает мне тем же.
— Я нашла там еще одно стихотворение. Наверное, твое самое последнее. Ты записал его карандашом для бровей на внутренней стороне крышки.
— Вот как?
И Хельга прочитала его наизусть:
Hier liegt Howard Campbells Geist geborgen,
frei von des Korpers qualenden Sorgen.
Sein leerer Leib durchstreift die Welt,
und kargen Lohn dafiir erhalt.
Triffst du die beiden getrennt allerwarts
verbrenn den Leib, doch schone dies, sein Herz.
А в переводе?
Здесь покоится жизни Говарда Кэмпбелла главное дело.
То есть душа его, освобожденная от суетного бренного тела.
Телу, с душой разлученному, на белом свете неймется.
Мается, бродит оно и получает то, что ему достается.
Если же Кэмпбелла тело с душой никогда не сольется,
Похороните его. А сердце — храните. Пусть здесь остается.
Раздался стук в дверь.
Это ко мне стучался Джордж Крафт, и я открыл ему.
Крафта всего трясло, оттого что пропала его трубка из кукурузного початка. Я впервые видел его без трубки и впервые понял, какое умиротворяющее действие она на него оказывала. Он так испереживался, что только не скулил.
— Кто-то взял ее, или засунул куда-то, или… Просто ума не приложу, кому понадобилось ее прятать, — ныл Крафт, явно рассчитывая, что мы с Хельгой разделим его горе, считая его важнейшим событием дня.
Он был просто невыносим.
— Кому потребовалось брать ее? Кому она нужна? — продолжал он, то всплескивая руками, то заламывая их, моргая, принюхиваясь и всем видом напоминая наркомана, страдающего синдромом наркотического похмелья, хотя в жизни ничего, кроме пропавшей трубки, не курил. — Нет, вот ты мне скажи, ну кому могла потребоваться моя трубка?