Детектив и политика 1990. Выпуск 6 (10) — страница 17 из 77

Текст под снимком гласил, что правительство Израиля обнаружило меня после пятнадцатилетних поисков. И теперь требует от Соединенных Штатов моей выдачи для суда. По обвинению в чем? Соучастие в убийстве шести миллионов евреев.

Я не успел и рта раскрыть, как толстяк врезал мне прямо через газету.

Я рухнул как подкошенный, ударившись головой о мусорный бак.

Толстяк склонился надо мной.

— Я тобой сам займусь, пока евреи тебя не посадили в клетку в зоопарке или еще чего не надумали, — прорычал он.

Я помотал головой, пытаясь стряхнуть окутавший меня туман.

— Что, ощущаешь?

— Ага, — пробормотал я.

— Это тебе за рядового Ирвинга Бакэнона.

— Вы, значит, он и есть?

— Бакэнон погиб. Лучший был мой друг. Немцы отрезали ему яйца и повесили на телеграфном столбе в пяти милях от места высадки.

Отпихнув рукой Рези, он ударил меня ногой по ребрам.

— А это — за Энсела Брюера, которого задавил "Тигр" под Аахеном.

И снова пнул меня.

— А это за Эди Маккарти, которого пополам разрезало пулеметной очередью в Арденнах. Эди хотел стать врачом.

И он отвел свою ножищу, чтобы пнуть меня по голове.

— А это — за…

Больше я ничего не слышал. От удара еще за кого-то, павшего на войне, я потерял сознание.

Позже Рези рассказала мне, что на прощание сказал толстяк и что за подарок он принес мне в своей сумке.

— Я-то войны не забыл, — сказал он мне, хотя я не мог уже его слышать. — Все остальные, видать, забыли, но я — никогда. И вот что я тебе принес, чтоб тебе не заставлять никого руки пачкать.

И ушел.

Рези выбросила петлю в мусорный ящик, где ее следующим утром нашел наш мусорщик Ласло Шомбази. Он потом ею и удавился, но это уже совсем другая история.

Что же до моей собственной, то я очнулся на продавленной кушетке в сырой перенатопленной комнате, увешанной заплесневелыми нацистскими знаменами. Рядом стоял картонный камин — лучшее, что может предложить грошовая лавка для празднования счастливого Рождества. Вделанные в камин картонные березовые полешки освещал красный огонек электрической лампочки и лизали целлофановые языки вечного огня.

Над камином висел хромолитографический портрет Адольфа Гитлера, убранный черным шелком.

Я оказался раздет до своего солдатского белья и укрыт покрывалом под леопардовую шкуру. Застонав, я сел, отчего у меня в глазах все поплыло. Взглянув на свое леопардовое покрывало, я пробормотал что-то несуразное.

— Что ты сказал, милый? — спросила Рези. Она сидела подле меня, но я не заметил ее, пока она не заговорила.

— Неужто, — пробормотал я, плотнее завернувшись в шкуру, — неужто мы попали к готтентотам?

27: Хранители огня…

Мои здешние референты, расторопные и толковые молодые люди, подобрали мне фотокопии статьи из "Нью-Йорк таймс" о смерти ЛАСЛО ШОМБАЗИ, человека, удавившегося предназначенной мне веревкой.

Так что и это мне тоже не приснилось.

Отмочил он этот номер на следующий день после того, как меня избили.

По словам газеты, он эмигрировал в США после того, как в рядах борцов за свободу сражался в Венгрии с русскими, был братоубийцей, поскольку застрелил своего брата Миклоша, заместителя министра просвещения Венгрии.

Прежде чем заснуть вечным сном, Шомбази написал записку и пришпилил ее к брючине. Об убийстве им своего брата в записке не было ни слова.

Была жалоба на то, что ему, признанному в Венгрии ветеринару, не позволили практиковать в Америке. Он много чего горького нашел сказать об американской свободе. Ему она показалась иллюзорной.

В последнем своем фанданго паранойи и мазохизма Шомбази завершил посмертное письмо намеком, будто раскрыл секрет излечения рака. А врачи-американцы, мол, лишь смеялись над ним, когда он пытался передать им его.

Ладно, хватит о Шомбази.

Вернемся в комнату, где я очнулся после избиения: это и был тот самый подвал, что оборудовал для Железной Гвардии Белых Сынов Американской Конституции покойный Август Крапптауэр, подвал дома Лайонелла Дж. Д.Джоунза, доктора богословия и медицины. Где-то наверху работал печатный станок, выпуская тираж номера "Уайт Крисчен Минитмен".

Из какой-то другой подвальной комнаты, неполностью звукоизолированной, доносились идиотски монотонные звуки стрельбы в цель.

Первую помощь после избиения оказал мне молодой Авраам Эпштейн, живущий в нашем подъезде доктор, который констатировал смерть Крапптауэра. Из квартиры доктора Рези позвонила доктору Джоунзу за советом и помощью.

— Почему Джоунзу? — спросил я.

— Он казался мне единственным человеком в стране, которому можно доверять, — объяснила Рези. — Единственный, о ком я знала точно, что он — на твоей стороне.

— Без друзей — что за жизнь, — сказал я.

Сам я этого не помню, но, по словам Рези, я очнулся в квартире Эпштейна. Джоунз приехал за нами на своем лимузине и отвез меня в больницу, где мне сделали рентген и взяли три сломанных ребра в пластырь. После чего Джоунз доставил меня к себе в подвал и велел уложить в постель.

— Но почему сюда? — спросил я.

— Здесь ты в безопасности.

— От кого?

— От евреев, — объяснила Рези.

Вошел шофер Джоунза — Черный Фюрер Гарлема — с подносом, на котором принес яичницу, гренки и обжигающе горячий кофе. Поднос он поставил на столик рядом со мной.

— Голова болит? — спросил он.

— Болит.

— Примите аспирин.

— Спасибо за совет.

— В этом мире почти что ни от чего нет толку, — сказал он, — кроме аспирина.

— И… и Республика Израиль действительно требует моей выдачи, — не веря, переспросил я Рези, — чтобы судить меня за… за что, там в газете говорилось, меня хотят судить?

— Доктор Джоунз уверен, что американское правительство тебя не выдаст, — ответила Рези, — но евреи пошлют людей выкрасть тебя, как Эйхмана.

— На кой им ляд такая никчемная добыча, — пробормотал я.

— Ты учти, за тобой не просто пара-другая явреев гоняет, вставил Черный Фюрер.

— Что? — не понял я.

— Это я к тому, что они теперь целой страной обзавелись, смекаешь? И крейсера теперь свои яврейские заимели, и самолеты яврейские, и яврейские танки. Вот они всей ен-той яврейской своей кодлой за тобой и шлендрают, разве только что яврейскую водородную бонбу с собой не прихватили.

— Господи боже, да кто там за стенкой стрельбой развлекается? Может он перестать, пока у меня голова хоть немного не пройдет? — взмолился я.

— Друг твой, — объяснила Рези.

— Доктор Джоунз?

— Джордж Крафт.

— Крафт? Он-то откуда здесь взялся? — изумился я.

— Едет с нами, — ответила Рези.

— Куда?

— Все уже решено. Все единодушны, милый, — нам лучше всего покинуть страну. Доктор Джоунз уже обо всем позаботился.

— О чем позаботился?

— У его друга есть самолет. Как только ты полностью придешь в себя, милый, мы сядем в самолет, улетим в какое-нибудь чудесное местечко, где тебя никто не знает, и начнем новую жизнь.

28: Мишень…

Я пошел проведать Джорджа Крафта в тире, оборудованном Джоунзом у себя в подвале. И нашел его в начале длинного коридора, дальний конец которого был заложен мешками с песком. На мешках прикрепили мишень в форме человека.

Мишень являла собою карикатурное изображение курящего сигару еврея, попирающего ногами изломанные кресты и крохотных обнаженных женщин. В одной руке еврей держал мешок с деньгами, украшенный словами "международное банкирство". В другой — русский флаг. Карманы его были набиты взывающими о помощи детьми и их родителями, выдержанными в той же пропорции, что и крохотные женщины, которых еврей топтал ногами.

Конечно, с моего конца коридора всех этих подробностей было не различить, но мне-то подходить ближе, чтобы рассмотреть их, не требовалось.

Мишень нарисовал я. Году, кажется, в сорок первом.

В Германии ее размножали многомиллионными тиражами. Она так ублажила мое начальство, что меня премировали десятифунтовым окороком, тридцатью галлонами бензина и недельным оплаченным отпуском с женой в "Шрейбер-хаусе" в Ризенгебирте.

Должен признать, что с мишенью я перестарался — ведь я не нанимался к нацистам художником, — каковой факт и представляю для обоснования выдвигаемых против меня обвинений. Думаю, факт моего авторства является новостью даже для Института документации военных преступлений в Хайфе. Однако прошу принять во внимание, что нарисовал сие чудовище, стремясь всемерно упрочить свою репутацию ярого нациста.

Я намеренно сгустил краски, создавая мишень, и за пределами Германии или подвала Джоунза ее и всерьез-то никто бы не принял. Да и нарисовал я ее куда менее профессионально, чем мог бы.

Тем не менее она обрела успех.

Да такой, что просто ошеломил меня.

Гитлерюгенд и новобранцы СС никакими иными мишенями почти и не пользовались, а Генрих Гиммлер даже удостоил меня письменной похвалы. "Благодаря Вашей мишени, я стал стрелять во сто крат лучше, — написал он. — Ибо у чистокровного арийца она не может не вызывать порыва стрелять наповал".

Глядя, как Крафт выпускает по моей мишени пулю за пулей, я впервые понял причины ее успеха. Любительская нечеткость рисунка придавала ей сходство с изображениями, нацарапанными на стене в общественной уборной, вызывая в памяти вонь, тусклое освещение, гулкий резонанс сырого воздуха и гнусную уединенность кабинки — ну точно эхо душевного состояния человека на войне.

Рисунок удался лучше, чем мне бы того хотелось.

Не замечая меня, укутанного в леопардовую шкуру, Крафт выстрелил снова. Стрелял он из "люгера", огромного, как осадная гаубица, но с патронником и нарезкой, подогнанными под малокалиберные патроны. Поэтому выстрелы звучали разочаровывающе тихо. Крафт снова спустил курок, и из мешка в двух футах от головы мишени посыпалась струйка песка.

— Попробуй в следующий раз с открытыми глазами, — посоветовал я.

— О, — воскликнул Крафт, опустив "люгер". — Да ты уже на ногах!