Много лет, — продолжал Уиртанен, — выходило лишь русское издание. Но теперь есть и венгерский перевод, и румынский, и латышский, и эстонский, и — самый важный немецкий.
— И автором считается Бодосков?
— Общеизвестно, что написал ее Бодосков, хотя на титульном листе не значатся ни автор, ни издатель, ни художник — все делают вид, что авторство неизвестно.
Художник? Какой еще художник? — мысль об иллюстрациях, изображающих нас с Хельгой, выделывающих курбеты нагишом, привела меня в ужас.
— За издание с вкладкой из четырнадцати иллюстраций в натуральном цвете — сорок рублей сверху, — объяснил Уиртанен.
— Если б только не иллюстрации! — гневно сказал я Уиртанену.
— А какая разница?
— Это калечит книгу! Рисунки не могут не изуродовать слов! Эти слова не предназначались для иллюстрирования! С рисунками они уже совсем не те слова!
— Здесь, боюсь, мало что от вас зависит, пожал плечами Уиртанен. — Ну что вы можете сделать? Разве только войной на русских пойти?
Я до боли стиснул веки.
— Знаете, что говорят о разделке свиней на чикагских скотобойнях?
— Нет, — покачал головой Уиртанен.
— Они там хвастают, что пускают в дело все, кроме поросячьего визга.
— Ну и что? — посмотрел на меня Уиртанен.
— Я себя сейчас чувствую свиньей на бойне. Разделанной свиньей, на каждую часть которой сыщется мастер. Боже мой! Да ведь они мой визг — и тот сумели пустить в дело! Ту часть моего "я", что стремилась сказать правду, обратили в отпетого лжеца! Мою любовь обратили в порнографию! Мой дар художника обратили в грязь, какую свет не видел! Самую святую мою память пустили на пищу для кошек, клей и ливерную колбасу!
— Память о ком? — спросил Уиртанен.
— О Хельге! Моей Хельге! — воскликнул я и зарыдал. — Рези убила память о ней, служа Советскому Союзу. Рези заставила меня осквернить эту память, и ей не стать больше прежней.
Я открыл глаза.
— К… матери это все, — сказал я тихо. — Наверное, и свиньям, и мне надлежит, гордиться, что из нас сумели извлечь пользу. Одно меня радует…
— Что же? — спросил Уиртанен.
— То, что хоть кто-то сумел жить жизнью художника, благодаря созданному мною. Я рад за Бодоскова. Вы сказали, что его арестовали и судили?
— Приговорили к расстрелу.
— За плагиат?
— За оригинальность, — ответил Уиртанен, — Плагиат — это мелочь. Подумаешь, дело — еще раз написать, что уже было написано! Истинная оригинальность — вот тягчайшее преступление, нередко влекущее за собой жестокие и необычные наказания, прежде чем нанести прекращающий страдания удар.
— Не понимаю.
Ваш друг, Крафт-Потапов, понял, что истинным автором произведений, которые Бодосков выдавал за свои, являетесь вы, — объяснил Уиртанен. — И доложил об этом в Москву. На даче Бодоскова был совершен обыск. Волшебный сундук с вашими рукописями обнаружили на сеновале над конюшней.
— И что же?
— Все, что вы схоронили в сундук, было напечатано до единого слова.
— И что с того?
— То, что Бодосков начал наполнять сундук собственной магией, — сказал Уиртанен. — При обыске обнаружили сатирический роман о Красной Армии объемом в две тысячи страниц, написанный в ярко выраженном небодосковском стиле. Вот за эту небодосковщину Бодоскова и расстреляли.
Но хватит о прошлом! — сменил тему Уиртанен. — Послушайте лучше, что я хочу сказать относительно будущего. Через полчаса, — и он посмотрел на часы, — Джоунза будут брать. Дом уже окружен. Я хотел извлечь вас оттуда, потому что сложностей и так хватает.
— Куда же мне теперь?
— Домой не советую. Патриоты все разнесли вдребезги. И вас, чего доброго, разнесут, если застукают.
— Что будет с Рези?
— Ограничатся депортацией. Никаких преступлений она не совершила.
— А что ждет Крафта?
— Долгая отсидка в тюрьме. Ничего позорного здесь нет. Да я думаю, он и сам охотнее сядет в тюрьму, чем вернется домой.
А преподобный Лайонелл Дж. Д.Джоунз, доктор богословия и медицины, — добавил Уиртанен, — вернется за решетку за нелегальное хранение огнестрельного оружия и за любую другую откровенную уголовщину, которую мы только сумеем ему навесить. Отцу Кили мы ничего не готовим, так что, наверное, его снова ждут притоны. И Черный Фюрер останется без пристанища тоже.
— А Железная Гвардия?
— Железным Гвардейцам Белых Сынов Американской Конституции, — сказал Уиртанен, — сделают внушение о незаконности создания в нашей стране частных армий, убийств, мятежей, измены и насильственного свержения правительства. Затем их отправят по домам просвещать родителей, если это вообще хоть в какой-то степени возможно.
Уиртанен снова посмотрел на часы.
— Вам пора уходить — побыстрее покинуть окрестности.
— Можно спросить, кто ваш человек у Джоунза? Кто сунул мне в карман записку с инструкциями прийти сюда?
— Спросить можно, — улыбнулся Уиртанен, — но вы ведь и сами знаете, что я вам не скажу.
— Неужели вы мне настолько не доверяете?
— Как я могу доверять человеку, проявившему себя таким отменным агентом, — спросил Уиртанен. — А?
Я покинул Уиртанена.
Но, не пройдя и десяти шагов, понял, что меня как магнитом тянет обратно в подвал Джоунза, где остались любовница и лучший друг.
Хотя я и знал теперь их истинные лица, у меня все равно кроме них никого на целом свете не было.
Вернувшись тем же путем, каким ушел, я проскользнул в дверь черного хода.
Когда я вернулся, Рези, отец Кили и Черный Фюрер играли в карты. Моего отсутствия никто не заметил.
Железные Гвардейцы Белых Сынов Американской Кон-ституции проводили занятия по отданию почестей флагу. Занятиями руководил один из гвардейцев.
Джоунз поднялся наверх творить.
Крафт, русский обер-шпион, читал номер "Лайфа" с портретом Вернера фон Брауна на обложке, раскрыв его на развороте, изображавшем панораму болота в век рептилий.
Работал маленький приемничек. По нему объявили песню. Название песни отложилось у меня в памяти. Вовсе не потому, что у меня такая феноменальная память. Просто оно как нельзя лучше соответствовало ситуации. Впрочем, оно почти под любую ситуацию подойдет. Звучало оно так: "Старинное златое правило".
По моей просьбе референты Института документации военных преступлений в Хайфе разыскали для меня весь текст этой песенки:
Ты разбиваешь сердце мне,
Всегда со мной наедине
Любить меня ты обещаешь
И вдруг с другими исчезаешь.
А я убит,
И я разбит.
Меня совсем не веселит,
Что ты опять меня оставила.
А ты смеешься
И ты лжешь,
Меня до слез ты доведешь,
Пора б тебе запомнить…
Старинное златое правило.
— Во что играете? — спросил я картежников.
— В "Старую деву", — ответил отец Кили. Он очень серьезно относился к игре. Хотел выиграть. Заглянув ему в карты, я увидел, что "Старая дева" — дама пик — у него на руках.
Скажи я сейчас, что в ту минуту я весь извелся зудом и нервным тиком и чуть не грохнулся в обморок от охватившего меня ощущения нереальности, я произвел бы, вероятно, более человеческое впечатление, то бишь вызвал бы больше сочувствия.
Увы.
Этим и не пахло.
Должен сознаться в своей жуткой ущербности. Все, что я вижу, слышу, осязаю, обоняю и пробую на вкус, я воспринимаю как абсолютную реальность. Вот такая я доверчивая игрушка собственных чувств: ничто не кажется мне нереальным. И ничем мою непоколебимую доверчивость не проймешь: ни тем, что меня били по голове, ни тем, что я напивался пьян, ни даже тем, что однажды мне случилось при весьма необычных обстоятельствах, к сему повествованию отношения не имевших, оказаться под воздействием кокаина.
Сейчас, в подвале Джоунза, Крафт показал мне портрет Брауна на обложке "Лайфа" и спросил, знал ли я его.
— Фон Брауна? — переспросил я. — Томаса Джефферсона Космического Века? Конечно. Барон как-то танцевал с моей женой в Гамбурге на дне рождения генерала Вальтера Дорнбергера.
— И хорошо танцевал? — поинтересовался Крафт.
— Как Мики Маус. Так танцевали все нацистские шишки, если уж приходилось.
— Интересно, узнал бы он тебя сейчас?
— Обязательно. Я наткнулся на него на Пятьдесят второй улице примерно месяц назад, и он окликнул меня по имени. Просто ошеломлен был, увидев меня в столь жалком состоянии. Сказал, что у него полно контактов в сфере связей с общественностью, и предложил похлопотать насчет работы в этой области.
— У тебя бы это хорошо пошло, — согласился Крафт.
— Естественно у меня же нет никаких убеждений, способных мешать клиенту лепить в глазах публики угодный ему образ.
Картежники сложили карты, оставив отца Кили, этого жалкого старого девственника, с его дамой пик на руках.
— Что ж, — вздохнул Кили с таким видом, будто за спиной у него лежало богатое победами прошлое, а впереди еще ждало блестящее будущее, — не все же побеждать.
И пополз с Черным Фюрером наверх, останавливаясь через каждые две-три ступеньки сосчитать до двадцати.
А мы с Рези и Крафтом-Потаповым остались одни.
Рези подошла ко мне, обняла, прильнула щекой к моей груди.
— Только представь, милый…
— Гм-м, — пробурчал я.
— Завтра мы уже будем в Мексике.
— Гм, — хмыкнул я.
— Ты чем-то обеспокоен?
— Я? Обеспокоен?
— Что-то тебя гложет.
— Как по-твоему, гложет меня что-либо? — спросил я Крафта, снова углубившегося в иллюстрацию, изображающую болото.
— Да нет, не сказал бы.
— Все со мной, как обычно, — сказал я.
Кто б подумал, что такое способно летать? — ткнул Крафт пальцем в изображение проносящегося над болотом птеродактиля.
— Кто б подумал, что такой занюханный старый пердун, как я, покорит сердце такой красавицы да обретет такого одаренного и верного друга в придачу, — ответил я.