Вот и получаются адовы часы с кукушкой: безупречно отсчитывают восемь минут двадцать три секунды — а затем скакнут на четырнадцать минут вперед. Безупречно идут два часа одну секунду, а затем скакнут на целый год.
Зубчики же, которых в шестеренках не хватает, и есть те очевидные простые истины, которые по большей части доступны и понятны даже десятилетним детям.
Своевольно и своенравно спиленные зубцы шестеренок, своевольное и своенравное искажение определенных очевидных единиц информации и сводят под одной крышей в относительной гармонии людей столь разнообразных, как Джоунз, отец Кили, вице-бундесфюрер Крапптаузр и Черный Фюрер.
И объясняют, как в моем тесте сочетались и безразличие к рабыням, и любовь к голубой вазе.
И как мог Рудольф Гесс, комендант Освенцима, перемежать гениальную музыку командами трупоносам по лагерному радио…
И неспособность нацистской Германии различать существенную разницу между цивилизацией и гидрофобией.
И лучшего объяснения сути легионов, целых наций безумцев, виденных мною в жизни, мне на найти. В попытке же моей изложить это объяснение языком сугубо техническим сказывается, пожалуй, то, чьим сыном я был. Чей сын я есть. Ведь если вспомнить, хоть и вспоминаю я об этом не часто, то, в конце концов, я все-таки сын инженера.
Поскольку больше меня похвалить некому, я похвалю себя сам — за то, что никогда не выламывал зубьев произвольно из шестеренок моего мыслительного механизма, какой уж он там ни есть. Видит бог, у некоторых моих шестерней зубьев не хватает — одни так и не выросли с рождения, другие — стерлись на пробуксовках истории…
Но ни единого зубца своего мыслительного механизма я не спилил сознательно. Ни разу не говорил я себе: "Вот без этого факта я обойдусь".
Говард У.Кэмпбелл-младший воздает себе хвалу!
Бьется еще в старикашке жизнь!
А там, где есть жизнь…
Там — жизнь.
— Я жалею лишь об одном, — возвестил доктор Джоунз начальнику фэбээровцев с лестничных ступенек, — о том, что у меня нет еще одной жизни, чтобы отдать за свою страну и ее!
— Ничего, ничего, мы уж постараемся, чтобы вам нашлось еще о чем пожалеть, — заверил его фэбээровец.
Железные Гвардейцы Белых Сынов Американской Конституции сгрудились в каминной. Некоторых охватила истерика. Паранойя, годами прививаемая им родителями, внезапно обрела зримые черты — вот они, гонения!
Один юнец, вцепившись в древко американского флага, размахивал им вовсю, колотя орлом на наконечнике древка о трубы отопления.
— Это — флаг вашей страны! — вопил он.
— Сами знаем, — отвечал старший фэбээровец. — Отнимите! — скомандовал он своим.
— Этот день войдет в историю! — заявил Джоунз.
— Все дни входят в историю, — ответил старший и добавил: — Ладно. Где здесь человек, именующий себя "Джордж Крафт"?
Крафт поднял руку чуть ли не в бодром жесте.
— Тоже скажете, что*это — флаг вашей страны? — скривил губы старший.
— Надо бы взглянуть поближе, — ответил Крафт.
— Ну и каково сознавать, что приходит конец столь долгой и славной карьеры? — продолжал старший.
— Любой карьере рано или поздно приходит конец, — пожал плечами Крафт, — я-то это давно понял.
— О вашей жизни, чего доброго, еще фильм снимут, — заметил старший.
— Возможно, — улыбнулся Крафт, — но задешево я авторского права не уступлю.
— Хотя на вашу роль лишь только один-единственный актер и сгодится, — сказал старший, — но его вряд ли уломаешь.
— Это кто же? — поинтересовался Крафт.
— Чарли Чаплин. Кому же еще играть шпиона, непросыхавшего с 1941 по 1948 год? Кому ж еще по плечу сыграть русского резидента, создавшего агентурную сеть, почти целиком состоявшую из агентов американской контрразведки?
Светская учтивость разом слетела с Крафта, мигом превратившегося в бледного сморщенного старичка.
— Врете! — выдохнул он.
— Спросите свое начальство, если мне не верите, — пожал плечами фэбээровец.
— Они знают?
— Догадались наконец. Дома вас ждала пуля в затылок.
— Почему же вы спасли меня? — спросил Крафт.
— Можете считать — из сентиментальности.
Крафт призадумался. Тут-то самым замечательным образом и пришла ему на выручку шизофрения.
— Все это меня никоим образом не касается, — заметил Крафт, и светская учтивость вновь полностью овладела им.
— Почему? — удивился старший.
— Потому, что я — художник, — объяснил Крафт. — И это в моей жизни — главное.
— Не забудьте прихватить палитру в тюрьму, — посоветовал старший и переключился на Рези. — А вы, разумеется, Рези Нот.
— Да.
— Приятно погостили у нас в стране?
— Что я должна ответить? — спросила Рези.
Отвечайте что хотите, — сказал старший. — Если есть жалобы, я передам их соответствующим инстанциям. Мы, видите ли, стремимся расширить поток туристов из Европы.
— Вы очень остроумно шутите, — без тени улыбки сказала Рези. — Жаль, что не могу шутить в ответ. Мне сейчас не до шуток.
Очень жаль, — небрежно бросил старший.
Ничего вам не жаль. Одной только мне жаль. Жаль, что мне не для чего жить. Ничего у меня нет, кроме любви к одному-единственному человеку, но меня этот человек не любит. Он настолько выдохся, что вообще не способен любить. Все, что от него осталось, любопытство да глаза.
— Нет, я не могу отшутиться, добавила Рези. — Зато могу показать вам нечто занятное…
Казалось, Рези лишь прикоснулась пальцем к губе. На самом деле она бросила в рот капсулку цианистого калия.
— …Женщину, погибшую за любовь, — договорила она.
И в тот же миг хладным трупом рухнула в мои объятия.
Меня арестовали вместе со всеми, кто находился в доме. Но через час отпустили благодаря, надо думать, вмешательству моей Голубой Феи-Крестной. А держали меня в неозначенном служебном помещении внутри "Эмпайр Стейт Бил-динг".
Фэбээровец проводил меня на лифте вниз и вывел на тротуар, вернув в поток жизни. Я прошел по тротуару шагов пятьдесят и застыл.
Как вкопанный.
И не потому, что испытывал чувство вины. Я приучился никогда не чувствовать себя виноватым.
И не из-за ощущения чудовищной потери. Я приучил себя ничего не ценить.
И не от ужаса смерти… Я приучил себя воспринимать смерть как друга.
И не из-за несправедливости, гневом разбивающей сердце. Я приучил себя к мысли, что в жизни справедливой награды и справедливого возмездия можно искать с таким же успехом, как алмазный венец в помойной яме.
И не от мысли, что я никем не любим. Я приучил себя обходиться без любви.
И не от мысли о жестокости Бога. Я приучил себя ожидать от Него чего угодно.
А оттого, что не было у меня ни малейшей причины идти хоть куда-нибудь. Ведь на протяжении столь долгих пустых и мертвых лет мною водило одно лишь любопытство.
А сейчас и оно иссякло.
Сколько я простоял так, как вкопанный, и сам не знаю. И если мне суждено было сойти с места, то побудительную к тому причину должен был дать некто другой.
Некто и дал.
Полицейский, некоторое время наблюдавший за мной, подошел ближе и спросил:
— Случилось что-нибудь?
— Нет, все в порядке, — ответил я.
— А то вы тут долго стоите.
— Знаю.
— Ждете кого?
— Нет.
— Так вы бы шли себе, а?
— Слушаюсь, — ответил я.
И пошел.
Я побрел от "Эмпайр Стейт Билдинг" в сторону Гринич Вилидж. И прошел пешком весь путь до моего дома. До дома, который делил с Рези и Крафтом.
И всю дорогу курил, воображая себя при этом светлячком.
По пути попадалось множество других светлячков. Иногда веселой красной вспышкой первым сигналил им я, иногда первыми сигналили мне они. А прибойный гул и полярное сияние сердца города оставались все дальше и дальше за спиной.
Час был поздний. Я уже стал различать сигнальчики собратьев-светлячков, застрявших в верхних этажах домов.
Где-то провыла сирена, плакальщица налогоплательщика.
Когда я добрался наконец до моего дома, в нем погасли все окна, кроме одного на третьем этаже — в квартире молодого доктора Авраама Эпштейна.
Он тоже был светлячок.
Он помигал огоньком мне. Я помигал ему.
Где-то взревел мотоцикл, будто взорвалось несколько хлопушек подряд.
Между мною и дверью подъезда прошествовала черная кошка.
— Ральф? — промурлыкала она.
Темень стояла и в подъезде. Я щелкнул выключателем, но плафон на потолке не среагировал. Я зажег спичку. Все почтовые ящики оказались взломанными.
В дрожащем свете спички и в бесформенной окружающей тьме искореженные и погнутые дверцы почтовых ящиков смотрелись дверьми тюремных камер в некоем охваченном пожаром городе.
Зажженная мною спичка привлекла внимание патрульного полицейского, маявшегося одиночеством юнца.
— Что вы здесь делаете? — спросил он.
— Живу я здесь. Это мой дом.
— Личность удостоверить можете?
Я кое-как удостоверил собственную личность, объяснив, что живу на чердаке.
— Из-за вас, стало быть, весь сыр-бор, — сказал полицейский. Не в укор, просто ему стало интересно.
— Можете считать и так.
— Странно, что вы сюда вернулись.
— Я уйду, — кивнул я в ответ.
— Да нет, я вас не гоню, я и права не имею. Просто удивился, и все.
— Я могу подняться к себе? — спросил я.
— Это ваш дом, — напомнил полицейский. — Никто не вправе не пускать вас в ваш дом.
— Спасибо.
— Не надо меня благодарить. У нас — свободная страна, и все имеют равное право на защиту, — любезно ответил полицейский, желая наставить меня в основах гражданских прав.
— Так и должно управлять страной, — согласился я.
— Не пойму, издеваетесь вы, что ли, но факт остается фактом.
— И не думал издеваться, — запротестовал я. — Честное слово, и в мыслях не было.
Полицейскому хватило даже такой простенькой клятвы верности.