Детектив и политика 1990. Выпуск 6 (10) — страница 71 из 77

— Как видишь, без них обошлось, — сказал Старый друг.

— Если бы были живы ваши старые пердуны, — сказал редактор, — тогда бы не обошлось.

— Если бы да кабы — на носу росли грибы, — потянулся в своем кресле лауреат. — Не надоело вам? Мне вся эта революция вот где сидит… Хочу в Москву, в Россию. Отоспаться, отожраться как следует. Вот приеду, целый месяц буду лежать на диване и ни хрена не делать. Видал я все это в гробу.

— А ты скоро поедешь в Москву? — спросила Спецкора Клэр.

Приоткрыв глаза и щурясь от яркого света, Спецкор уви-делее лицо совсем близко.

— See you later,[21] — сказал он, подражая четкой дикции полковника английских ВВС. Но Клэр не знала полковника и поэтому ответила в рифму чисто американской присказкой:

— Alligator[22].

— Сегодня в магазине продавали французскую ветчину, — сказала жена Старого друга. — Вы бы видели лица людей. Они даже не знают, что это такое.

— Подождите, — вновь завелся редактор, — скоро они привыкнут и к французской ветчине, и к швейцарскому сыру. Главное сделано. Диктатор низвергнут! Революция свершилась!

— Ура! — закричал лауреат и захлопал в ладоши. — Кажется, вам понравилось делать революции. Может, еще одну по-быстрому забацаем. Только без меня. Я уезжаю. К чертовой матери все эти потрясения.

— Хороший день, — вмешалась в разговор Клэр. — Давно таких не было.

— Хорошо сидим, — сказала жена Старого друга.

— Эти ребята могли бы сидеть вместе с нами, — сказал Старый друг, — да вот не повезло.

Ты имеешь в виду француза и тех бельгийцев? — сказала Клэр. — Жалко их. Хорошие были ребята.

— Как они погибли? — спросил Спецкор. — Что-нибудь известно об этом?

— Француза задавило танком, а бельгийцы пропали без вести.

— Дерьмовая у нас, братцы, работа, — сказал лауреат. — Даже не знаешь, где тебя подставят, а где прикончат. Понятно было бы, за что-то толковое. А то ведь ради нескольких строчек в газете. Назавтра газета умрет, а через неделю ею подотрут задницу. Честное слово, я сам видел, как один тип в Шереметьево подтирал жопу моей статьей. Он, конечно, не знал, что это моя статья, но от этого не легче. Как будто он мной подтерся…

— Ну да ладно, — сказал Старый друг, — давайте помянем ребят. Давайте за тех, кто мог бы сидеть за этим столом… Господи, упокой их души…

Арийцы прикончили свой завтрак и поднялись из-за стола, прихватив с собой скучающих сестренок, как забытую на столе сигаретную пачку. Где-то за окнами надсадно взвыли трубы духового оркестра.

— Сейчас там тоже будут поминать, — сказал редактор. — Пойдемте на улицу.

Небольшой островок, превращенный в некое языческое скопище прямо посреди бульвара Магиру, пламенел тысячами свечей, развевались на ветру яркие поминальные ленты, а каменную мостовую устилали живые и бумажные цветы. Тут же, подле тротуара, выстроилась, обряженная в парадную униформу, рота почетного караула с хромированными саблями наголо, военный оркестр и православные священники в шитых золотом ризах и разноцветных парчевых епитрахильях с хоругвями и дымящимися елеем кадилами в руках. А перед ними, покуда хватало глаз, стояли сотни коленопреклоненных, одетых в бедные одежды людей, тех самых, чьи близкие и родные уходили нынче в мир иной и лучший.

Спецкор вспомнил, как сегодня утром он ходил молиться в русскую церковь и по случайности попал там на панихиду. Отпевали старушку, почившую три дня назад собственной смертью. И эта обычная смерть, обычная панихида поразили его необыкновенно только потому, что в Городе Луны он уже привык к смерти насильственной и таким вот — посреди улицы вместо храма — многотысячным толпоголосым панихидам. Привык к тому, что казалось прежде ни за что не может войти в привычку. От этого в душе его вновь воцарялись неясное беспокойство и та знакомая пустота. Стоя вдали от коленопреклоненной толпы, он принялся молиться вместе с другими. Но молитва прервалась так же внезапно, как и началась, или это ему только показалось, потому что люди все еще стояли на коленях, а один из них — пожилой седоволосый мужчина в ветхом пальто — произносил какие-то другие, незнакомые Спецкору по Катехизису слова, а толпа вторила ему, как минуту назад повторяла она "аллилуйя".

— Звери, убившие наших детей, — читал свою молитву седоволосый, — звери, отнявшие нашу надежду и веру, — будьте вы прокляты отныне и во веки веков!

— Нет коммунизму! — вздыхала толпа.

— Тираны, растоптавшие землю и отнявшие наше человеческое достоинство, превратившие нас в рабов, — пусть не будет вам покоя ни на этом, ни на том свете!

— Нет коммунизму!

— Да згинет красная чума из наших домов, да излечатся от нее люди на всей земле и проклянут ее вместе с нами.

— Нет коммунизму!

— Вечная память усопшим и отдавшим жизни свои за нашу свободу! — плакал мужчина.

— Нет коммунизму! Нет коммунизму! — рыдала толпа.

— Будь трижды он проклят, поганый! — седоволосый вытащил откуда-то из-за пазухи картонную корочку партбилета и бросил ее в поминальное свечное пламя. И десятки, сотни таких же корочек полетели вслед за этим в огонь. Даже издалека мог заметить Спецкор, как вспыхивают и корчатся они, извергая из себя вонючий химический дым пластиковых коленкоров, и дым этот поднимается все выше и выше над цветущим бульваром, превращается в черное грозовое облако и здесь, подхваченное свежим ветерком, уносится прочь — как знать — может быть, в иные страны и города.

— Что там сжигают, папа? — спросил какой-то малыш своего отца.

— Свое прошлое.

— Здорово эта штука горит… — сказал мальчишка, — вот бы мне такую.

— Только не это, — серьезно ответил его отец.

Тем временем люди поднялись с колен и, пропустив вперед себя военных с траурными венками, духовой оркестр и священников, двинулись вверх по бульвару по направлению к площади Виктории. Медленно и скорбно двигалась процессия по мостовой, а к ней — с соседних улочек и переулков — присоединялись все новые люди в черных одеждах. Оркестр взвыл вытягивающим душу и слезы похоронным маршем. Процессия теперь двигалась медленно, в ритм музыке. Многие плакали. Остальные склонили головы. Казалось, в городе стало совсем тихо. Остановились, заглушив двигатели, автомобили и городские автобусы, дети перестали играть в свои шумные игры, онемели радиоприемники и телевизоры, смолкли безумные песни птиц. Только слышен был марш и шарканье тысяч ног по каменной мостовой. И больше ничего.

Со странным, смешанным чувством радости и печали наблюдал Спецкор за этим могучим и торжественным действом похорон Красной Луны. Никогда прежде не приходилось ему видеть подобного, за исключением разве что похорон имперских вождей, чьи бездыханные тела в окружении самых близких врагов везли на оружейных лафетах, а затем при стечении купленных за отгулы народных масс, по-быстрому и с нескрываемым для очередного вождя облегчением зарывали на престижном революционном кладбище, в самом центре многомиллионного города, не просыхающего по этому поводу не только отведенные трауром дни, но и всю оставшуюся неделю.

Но эти похороны, при всей внешней схожести с обычным погребением, все же были совсем иными. Здесь не было отверзтых гробов и зияющих сырым небытием могил, ведь могилы эти вырыли в человеческих душах, людские сердца сделались бездонными от ненависти гробами. Здесь не готовили для усопшей места на кладбище потому, как в целом городе не хватило бы места, чтобы закопать ее остывшее студенистое тело. Не готовили ей и памятника, потому что даже сама память о покойной была оскорбительна, а мысли о ней — ужасны, как само прошлое. Не было здесь и ее рыдающих родственников: иных, как Сапожника, шлепнули по постановлению революционного трибунала, других заточили в тюрьму, а дальние — хоть и хотели бы приехать на похороны в танках и с шашками наголо, да то ли боялись, что их не так поймут, то ли осознавали всю никчемность своего запоздалого сострадания. Не было бы, наверное, и этих похорон, но их все же решили провести чисто в гигиенических целях: нехорошо, когда посреди города валяется разлагающийся мертвец, это не по-христиански, во-первых, а во-вторых, может вызвать эпидемию.

Но не ради самих похорон, конечно же, собрались люди у языческого копища и шли теперь на площадь Виктории. Не затем хоронили они Луну. Опуская ее в могилы своих душ, они действительно прощались с собственным прошлым, со страхом, которым всякую ночь и даже днем наводняли Красная Луна и ее земные наместники этот древний, прекрасный город; расставались они с несвободой, с тем ощущением зловонного карцера, в которые превратила Луна стены их собственных жилищ; с повсеместным обманом и ложью, кои впитывались в человека уже через плаценту и уже не оставляли вплоть до гробовой доски; с отсутствием веры прощались они, ибо за все эти годы разучились верить во что бы то ни было, а верили только в это холодно мерцающее светило; светлое будущее, достижение лунного рая — тоже на поверку оказалось всего лишь красивой выдумкой, и они не желали оставаться рабами сегодня ради свободы завтра; прощались они и с теми, кто не дожил до нынешнего дня, да так и умер, омываемый лунным ветром, во тьме и безнадежном томлении духа; и с теми, кто погиб, защищая Солнце, кто в последнем, предсмертном рывке на своих израненных, кровью покрытых руках и спинах принес в этот город Весну средь Зимы; с теми, кто лед расплавил, а вместе с ним отражение красных знамен, отретушированных портретов Сапожника, каменных истуканов, лживых букв и каннибалических знаков.

И тем не менее, несмотря на траурные марши и черные одежды людей, эти странные, ни на что не похожие похороны радовали Спецкора, вызывали в нем чувство сопричастности с великим действом прощания, что будто бы и сам он вместе с этой шаркающей по мостовой людскою толпой уходит от всего того дурного, злого, несправедливого, что было в его прежней жизни и в безрассудной, неправильной жизни его несчастной страны, что словно бы и он переживает сейчас некий душевный, нравственный катарсис — болезненный и вместе с тем прекрасный в своей очистительной силе. Он ощущал теперь себя легко и свободно, он не чувствовал собственной плоти, как если бы это его душа — но душа осмысленная, живая — вновь встретилась с Богом. Как тогда, в день крещения. Нет, он не отрекался от своего прошлого. И неразумно было бы отречься от себя самого. Как превращающийся в мужчину подросток, он просто-напросто становился другим, а все, что вдалбливалось ему в голову прежде, все те фальшивые ценности, ложь и обман, которыми пичкали его с детства навроде горьких, но необходимых лекарств, — все это представлялось ему теперь пестрыми, изломанными игрушками, которые в будущее с собой не возьмешь, а лучше упрятать подальше на пыльный чердак, как трогательное воспоминание о детстве.