И лишь затем пригоняли этап из "чужих". После множества распределительных пунктов, тюрем и пересылок это были совершенно растерявшиеся люди, ничего не понимающие, думающие только о том, как прожить сегодняшний день. За пайку хлеба, за спичечную коробку махорки, а то и просто так — испугавшись страшного неслыханного мата и поднятого кулака — они отдавали свои шмотки, получая взамен "сменку", часто казавшуюся им выгодной сделкой. Собственно говоря, ватные штаны и хорошая телогрейка значили для лагерника больше, нежели модный варшавский костюм. Но ведь не было ни "рынка", ни "товарообмена". Был откровенный грабеж, поощряемый начальниками, потому что через доверенных комендантов и нарядчиков они обильно пользовались тем лучшим, что отнималось у "чужих".
Кто же они были — эти "чужие"? С молдаванами, буковинцами и прибалтами дело обстояло проще: они стали советскими, и на них распространялись все действующие и уже хорошо отработанные приемы "ликвидации как класса". По спешно приготовленным спискам в одни сутки, а то и в одну ночь, забирали и грузили в машины буржуазию, чиновников из правительственного аппарата, наиболее видных деятелей партий, известных журналистов и адвокатов. Всех — вместе с семьями. Конечно, попадали в эти списки и мелкие торговцы, и дантисты, и даже курьеры какого-нибудь карликового министерства. В конце концов, активно участвовавшие в составлении списков местные доброхоты тоже были людьми со всеми человеческими, слабостями, и они не могли устоять от соблазна редкой возможности свести счеты с тем, с кем счеты так хотелось свести…
И вот людей, имеющих право взять с собой только то, что можно было физически унести, грузили в машины или вагоны и отправляли на распределительный пункт. Там мужчин отделяли от большинства женщин, детей и стариков. Эти угонялись в ссылку: в Сибирь, Казахстан и другие обширные регионы, которыми бог нашу страну не обделил. А мужчины шли в лагерь. Постановления "тройки" с такими же литерами, как и у нас (СОЭ, КРА, КРД, ПШ и пр.), и сроками в пять, восемь или десять лет вписывались в формуляр там же, на распредпункте, и если эта адская канцелярия не успевала, то приходили следом в лагерь. Иногда, по ошибке, постановления засылались не туда, а то и вовсе пропадали, что не мешало, однако, "чужим" пребывать в лагере. Ибо резонно говорили старые и опытные лагерники: был бы человек, а бумага всегда найдется…
Удивителен все же был этот феномен "советскости"! Все "присоединенные" — от прибалтов до буковинцев и бессарабцев — принимали то, что с ними случилось, как нечто закономерное, неизбежное — так принимают хроническую, неизлечимую, с неумолимым прогнозом болезнь. Через какое-то время они становились обычными зеками. Мы их видели множество — от персов и индийцев до тасманийца — даже такой попался… И лишь в одном случае мне пришлось столкнуться и со странным чувством следить за поведением не отдельного "чужого" зека, а целой популяции, как сказали бы биологи. Это случилось, когда в наш Устьвымлаг плотным потоком влились поляки.
Естественно, что произошло это в 1939 году. Вернее, осенью 1939 года. К этому времени по кровавому сговору Сталина и Гитлера был произведен четвертый раздел Польши; Молотов уже объявил о полной ликвидации Польши как государства, существующего совершенно незаконно, ибо поляки не могут-де иметь своей государственности. Оставалось только распорядиться народом, веками раздираемым разбойничьими государствами, с которыми Польша имела несчастье соседствовать.
Как распорядились немцы — мы теперь хорошо знаем, и не это составляет тему моего рассказа. К нам в лагеря попали разные категории бывших граждан бывшей Польши. В основном среди них преобладали евреи. Когда на карте была проведена граница, отмеченная лихой подписью Сталина и скромной — Риббентропа, людям, бежавшим от фашистского нашествия на Восток, предложили выбор: возвращаться назад, в немецкое "Польское генерал-губернаторство", или же двигаться дальше, в необъятную глубь Советской России. И нашлись люди, для которых брошенные дома, предприятия, все старое и обжитое перевесило страх перед немцами. Они им запомнились по первой мировой войне пруссаками в остроконечных касках. Конечно, завоеватели, но люди как люди… Ведь тогда им еще не было известно о решении Гитлера покончить с "еврейским вопросом". И они возвращались в свою Польшу, в родные города и дома, чтобы через два-три года уйти в газовые камеры Освенцима, других фабрик массового убийства.
А спаслись от этой страшной участи те, кто неуверенно, с опаской, но решил остаться в чужой и страшной стране, к тому же поддерживающей фашистскую Германию. И хотя я вспоминаю ужасы, через которые прошли эти люди, я все же отчетливо сознаю: спаслись они только потому, что попали к нам.
Кто же они были, те, превратившиеся в "контингент" для лагеря? Попали туда далеко не все. Очень многие были отправлены в глубь страны, стали бухгалтерами, рабочими, техниками и даже колхозниками. Они стали советскими гражданами, получили продовольственные карточки и каким-то образом пережили войну, послевоенную сумятицу, восстановление Польши — пусть еще не очень суверенной, но все же страны, куда можно было вернуться.
А другие попали в лагеря. Можно только предполагать, чем руководствовались люди из "органов", которым пришлось воевать только с безоружными и беззащитными людьми. Ну, с одной категорией все было ясно: политические деятели, остатки польской родовой аристократии. Их посылали в лагерь только за фамилии — громкие, знакомые нам по историческим романам Сенкевича.
Несколько лет назад, во время одного из литературных мероприятий, я выступал в небольшом городе около Минска — Несвиже. Меня предупредили, что городок очень интересный — родовое гнездо Радзивиллов. Тех самых, которые… Действительно, этот маленький старинный город был необычен своей архитектурой, бытом, людьми, еще носившими отпечаток нерусскости. В огромном парке, в бывшем княжеском дворце теперь находился военный санаторий. А в самом городе центральное место занимал домашний костел Радзивиллов. В отличие от русских православных церквей костел всегда продолжал оставаться действующим. Католическая община в городе была большой и богатой, костел поддерживался в первозданном виде: пышный, благолепный, украшенный статуями, гербами, воинскими знаменами, флагами ремесленных цехов. И нас — как знатных гостей, сопровождаемых городским начальством, — водил по костелу старый, восьмидесятидвухлетний ксендз: умный, ироничный, умевший отлично ладить даже с большевиками. Был какой-то католический праздник, костел заполнился молящимися, и мы стали свидетелями красивого католического богослужения с хором, органом, церковным шествием. А когда церемония окончилась и прихожане покинули костел, ксендз отпер большой замок на одной из дверей и повел нас в огромное подвальное помещение, находившееся под всем храмом. Это была родовая усыпальница князей Радзивиллов. Десятки, если не сотни свинцовых гробов стояли в том огромном подвале, залитом ярким электрическим светом. Тут были гробы большие и поменьше, и совсем маленькие, в них лежали мужчины, женщины, дети… На гробах одна и та же фамилия, незнакомые имена и разные даты. Здесь лежали герои исторических романов о Речи Посполитой, богатейшие феодалы, придворные царей, королей и императоров в России, Пруссии, Австро-Венгрии — везде этот род имел своих представителей. На одном из гробов лежала запыленная камергерская треуголка с плюмажем, принадлежавшая, видимо, последнему российскому Радзивиллу, отбывшему в склеп в 1913 году.
Любое кладбище наводит на размышления о бренности всего земного, но никогда еще не было оно столь сильно, как в этом старом бывшем польском городке. И я вдруг вспомнил, что и у нас в лагере были Радзивиллы… Правда, не на нашем лагпункте, а на соседнем, на Мехбазе. Один князь работал банщиком, а две княжны — уборщицами в цехах и, по циничным утверждениям мехбазовских шоферов, оценивали свое расположение не дороже обычных лагерных шалашовок. Так вот чем может кончиться многовековая история знатного рода: сотней запыленных свинцовых гробов и шалашовками на Мехбазе Устьвымлага…
Но несправедливо утверждать, что такова была судьба всех аристократических польских родов, попавших в одну из зон "Архипелага". На нашем Первом лагпункте имелся собственный польский граф. И не какой-нибудь захудалый, а граф Тышкевич. Богатейший магнат, хозяин Паланги, граф Тышкевич был видным политическим деятелем Польши, главой консервативной партии. Так вот, он вел себя абсолютно по-графски. Начать с того, что он категорически отказывался работать. А стало быть, находился в категории отказников и сидел в кондое — в карцере, на штрафном пайке. Но отказник он был не совсем обыкновенный, а поэтому стал ценным объектом воспитательной работы.
Каждое утро перед разводом, когда колонна зеков выстраивалась во дворе зоны, два надзирателя приводили из карцера графа Тышкевича. Обросшего седой щетиной, стриженного, в обрывках пальто и в опорках, его подводили к начальнику лагпункта, который начинал свое воспитательное представление.
— Ну, ты, граф, так твою, и так, и перетак, — ты работать пойдешь?
— Ни, пан. Работать я не можу, — железным голосом отвечал граф.
— Ах, ты не можешь! Ты… — И тут начальник, к общему удовольствию всего лагнаселения, для которого это было ежедневным спектаклем, объяснял графу, что он думает о нем, о его близких и далеких родственниках и что он с этим графом сделает в самое ближайшее время. Граф спокойно и величественно слушал, пока не раздавалась начальственная команда: — В пердильник его, сукиного сына, пся крев, в матку бозку! — И надзиратели уводили графа в карцер, где, как говорили, он пользовался среди отказников авторитетом и уважением.
Не знаю, чего в графе было больше: графского гонора или же расчета. Опытные уркаганы пребывали в отказниках потому, что совершенно точно высчитали: сохранить жизнь надежнее на трехстах штрафных граммах хлеба в теплом карцере, нежели на полной килограммовой пайке в страшном лесу. Но так или иначе, а граф сидел "в отказе", расплачиваясь за это участием в ежедневном воспитательном представлении. Пока… Пока вдруг не появился на лагпункте вездеходик самого начальника лагеря. Туда усадили выведенного из карцера графа и увезли в Вожаель. Через несколько дней всезнающие нарядчики рассказали, что графу за одну ночь сшили элегантный костюм (некоторые даже уверяли — фрак!) и самолетом отправили в Москву.