Детектив и политика 1991. Выпуск 1 (11) — страница 67 из 78

ты, зажигалка и часы. Я сел на пол и закурил. Шло время. Я все курил, и курил, и начинал чувствовать голод. В одиннадцать часов явились краснолицый и еще двое. Они забрали мои часы, сорвали с меня одежду и снова оставили в одиночестве — на этот раз голого. Было очень холодно и сыро: у меня начали ныть кости. Мне захотелось помочиться: я забарабанил в дверь. Никакого ответа. Помочившись в одном углу, я лег в противоположном. В конце концов я заснул, однако ночью периодически просыпался и машинально пытался натянуть на себя несуществующее одеяло. Моя спина была ободрана о шероховатый пол, но спать на боку было еще хуже: тазовая кость, казалось, разрывает мне кожу. Никогда я не был лишен пищи и воды на такой длительный срок. В горле у меня как будто провели наждачной бумагой, а желудок терзали горячими щипцами.

В темноте теряется ощущение времени, но, думаю, был полдень следующего дня, когда в камеру вошел краснолицый с двумя своими приспешниками. Они потащили меня по коридору, втолкнули в какую-то комнату, швырнули на стул и направили в лицо яркий свет лампы.

— А теперь, — сказал краснолицый, — мы хотим полного признания!

— Какого признания?

В качестве ответа меня подняли со стула и швырнули на пол. Падая, я получил удар ребром ладони по шее. Потом меня снова посадили на стул, и краснолицый сказал:

— Нам известно, что с вами вступили в контакт работники советского посольства и вы согласились работать на них. У нас есть доказательства. Сейчас нам нужно узнать некоторые детали. Упрямиться бесполезно: вы не выйдете отсюда до тех пор, пока не скажете все!

— Вы ошибаетесь… — начал я — и снова был сброшен на пол, на этот раз получив два удара: по печени и между лопаток. Это были опытные люди, они знали, как бить больно, не оставляя следов.

Так продолжалось около часа. Характер вопросов показывал, что они считают меня двойным агентом, работающим на Советы. У меня появилась скверная мысль, что они действительно так считают: краснолицый был слишком груб и примитивен, чтобы играть роль. Ему явно приказали использовать жесткие методы, чтобы побыстрее сломить мое сопротивление, и он твердо намеревался это сделать. Если я отрицательно отвечал на его вопросы, меня били. Когда меня привели обратно в карцер, я упал на пол.

Через два часа меня снова повели на допрос, потом снова и снова, через короткие интервалы, — до тех пор, пока я не утратил всякое чувство времени, от всей души жалея, что согласился на этот эксперимент. Не могу сказать точно, но, по-моему, только через три дня мне первый раз дали поесть: миску жидкой каши и немного чая без молока и сахара. Ставень подняли, и через высокий потолок протянулась узкая полоска света. В карцере воняло моей мочой. Я сильно ослаб и был сбит с толку, голова у меня разламывалась от боли. Тут у меня и появилась ужасная мысль: а если это не эксперимент, а настоящее расследование?

Я долго сидел, привалившись к стене, — голый, всеми покинутый и напуганный. Прежде чем мне удалось привести в порядок свои мысли, меня вновь повели на допрос. Однако на этот раз, когда меня бросили на стул и направили в лицо яркий свет, я перестал жалеть себя — внезапно меня охватила ярость. После первого же удара по шее я высказал краснолицему все, что о нем думал, а на его требование подписать бумагу о том, что со мной хорошо обращались, — в противном случае, заявил он, я не выйду из этого дома, — я ответил в самых сочных армейских выражениях. В результате — новое избиение.

Допросы были просто чередованием утверждений, отрицаний и избиений — никаких вариаций и никакого продвижения. Один раз в день мне давали овсяную кашу и чай. Лицо у меня обросло щетиной, тело было грязным, вонючим, холодным и все в кровоподтеках. Страх перед краснолицым, упрямство — все прошло. Бесчувственный, как труп, я впал в глубокую апатию. Последующие три дня меня по-прежнему таскали из света в темноту и из темноты на свет. Моими единственными связными мыслями были яростные обвинения по адресу моего шефа и его сотрудников. Вонючие подонки! Недоверчивые сукины дети! Садисты! Где вы его нашли? В обезьяньем питомнике? Или специально вывели? Наверное, он был надзирателем в военной тюрьме, откуда его выгнали из-за садистских наклонностей. Все вы извращенцы, сборище гнусных, ненормальных предателей и садистов, тупых, грязных сукиных…

— Привет, Гревил! Как дела?

В проеме двери стояли двое моих друзей из разведки — улыбающиеся, в аккуратных костюмах.

— Не могу предложить вам сесть, — сказал я, — разве что на пол.

— Не стоит беспокоиться. Мы пришли пригласить тебя на ужин.

Они посторонились: вошел краснолицый и, не говоря ни слова, повел меня в душевую, где лежала моя одежда.

Мои друзья ждали в новеньком "бентли". Мы проехали несколько миль до уютной придорожной гостиницы. У горящего камина был сервирован великолепный ужин. Внутренний голос предупреждал меня не перегружать свой отвыкший от еды желудок, но я пренебрег этим предупреждением, поглотив столько еды и питья, сколько во мне могло поместиться. Это был замечательный вечер. Ни тогда, ни потом никто не упоминал о доме среди холмов. Испытание было позади; теперь следовало подумать о более важных и неотложных вещах.

В ту ночь меня рвало так, что едва не вывернуло наизнанку.

Через несколько дней Алекс должен был уехать. В течение этого визита мы с ним виделись редко. Рассказать, пожалуй, стоит только о двух эпизодах.

Первый — когда мои коллеги посоветовали ему побывать на могиле Карла Маркса на Хайгейтском кладбище, чтобы произвести благоприятное впечатление на работников советского посольства. Мы увидели, что могила поросла сорной травой, а памятник покрыт плесенью. Как и подобает настоящему коммунисту, Алекс послал рапорт в Москву, откуда последовали строгие указания работнику советского посольства Павлову и благодарность товарищу Пеньковскому.

Второй эпизод связан с желанием Алекса увидеть британское судопроизводство в действии. В это время никаких знаменитых убийц не судили, и я повел его на процесс по одному очень запутанному делу: какого-то менеджера обвиняли в присвоении тридцати тысяч фунтов, принадлежащих компании, на которую он работал. Адвокат произнес очень скучную и, как мне показалось, не очень убедительную речь, которая базировалась на всякого рода мелких неувязках в деле. Я был уверен в виновности подсудимого — так же, как и прокурор, говоривший с энтузиазмом и закончивший свое выступление яркой тирадой — когда он сел, на лице его было написано явное удовлетворение. Однако судья, спокойно и сухо подытоживая услышанное, напомнил присяжным о том, что видимая сторона дела сама по себе еще не дает оснований для обвинительного приговора и следует обратить внимание на доводы защиты, позволяющие трактовать все сомнения в пользу подсудимого. Присяжные удалились на получасовое заседание и, вернувшись, огласили свой вердикт: "Не виновен".

Когда мы вышли из зала суда, Алекс, зачарованно внимавший каждому слову, чуть не плакал:

— В России такое случиться не может. Он наверняка виновен — его оправдали по чисто формальным причинам!

— Я тоже так думаю.

— Его признали невиновным, потому что не смогли доказать его виновность, вот что интересно! Это было самое прекрасное зрелище в моей жизни!

Суд

Первое заседание Военной коллегии Верховного суда СССР по делу О.В.Пеньковского и Г. М. В инна состоялось 7 мая 1963 года.

Большой зал до отказа набит пятью сотнями граждан, в официальных отчетах о процессе именуемых "представителями трудящихся Москвы". Больше ста из них — клакеры, всегда сидящие в первых рядах. Отвратительный сброд. На их похожих лицах — выражение нетерпеливого ожидания и враждебности. Это напоминает мне толпу на стадионе, где проходит коррида. Их обязанность, как я вскоре убеждаюсь, — аплодировать всякий раз, когда прокурор делает паузу. Где-то в последних рядах сидит моя жена, но я ее не вижу. У стены с изображением серпа и молота на возвышении сидят члены Военной коллегии: председательствующий — генерал-лейтенант юстиции — и два других генерала, называемых "народными заседателями". Рядом — секретарь суда, майор административной службы. Оба адвоката сидят перед скамьей подсудимых и чуть ниже; возле них — три переводчика. Я сразу же замечаю кнопки на их столах: это скверно, потому что таким образом они могут контролировать все, что я буду говорить в микрофон. Иностранные журналисты сидят в другом конце зала, под открытыми окнами, откуда доносится шум уличного движения. Уже перед началом суда ясно, что представители прессы услышат — если вообще услышат — только то, что сочтут нужным переводчики. Я также обнаруживаю, что провода моих наушников укорочены: мне придется сидеть, наклонив голову, — тем более что заготовленный для меня текст находится на очень низко расположенной полке. Следовательно, мне не удастся дать присутствующим понять, что я все читаю по бумажке, — разве только сделать крамольные комментарии.

Вся сцена груба, рассчитана на дешевый эффект и имеет очень мало общего с правосудием. Я вспоминаю слезы на глазах у Алекса, когда мы выходили из зала лондонского суда.

Но вот звучит формула: "Встать, суд идет!" — и председательствующий объявляет судебное заседание открытым. Секретарь зачитывает список вызванных свидетелей, присутствующих экспертов и переводчиков. Алексу и мне задают вопросы о дате рождения, образовании и семейном положении. Затем нас спрашивают, нет ли у нас ходатайств или отводов, на что мы имеем право в соответствии с законом. Мы отвечаем: "Нет". Тот же вопрос адвокатам. Тот же ответ. Ни у кого нет никаких отводов и ходатайств. Какой в них прок?

— Подсудимый Пеньковский, признаете ли вы себя виновным?

— Да, признаю полностью.

— Подсудимый Винн, признаете ли вы себя виновным?

— Да, признаю — кроме отдельных пунктов обвинения, о чем я дам показания в ходе суда.

Я вспоминаю слова Алекса о том, что ему обещали сохранить жизнь, если он во всем признается на суде. Не дам ломаного гроша за это обещание.