Детектив и политика 1991. Выпуск 2 (12) — страница 58 из 78

— Чья эта паскуда? — сказал он. — Еще ребенка покусает.

— Не бойся, Гриша, — сказал я. — Это она из-за меня. Все собаки меня ненавидят. Я в жизни ни одной не обидел, а они все равно ко мне цепляются. Бывает же! Как-то я столкнулся с бульдогом, пришлось драпать целых два километра.

— Заливаешь, — недоверчиво протянул Гриша.

— Это что, — сказал я, смутившись, ибо все так и было на самом деле. — Я полдня могу рассказывать, сколько мне довелось претерпеть из-за этих тварей.

Тут еще одна собака кинулась с середины дороги к нам; оставив кость, которую грызла, она, выкатив глаза, бросилась прямо ко мне, шерсть у нее на загривке стала дыбом. Выла она так, словно вот-вот должен наступить конец света и ей одной выпала честь известить мир об этом печальном событии; я изловчился и так ее двинул, что она пулей вылетела на середину поля, у меня даже нога заболела. И обе собаки завыли.

— Ну и ну, — сказал Гриша. — А еще говорят, что собаки чувствуют хорошего человека.

Он взглянул на меня, я прочел любопытство в его раскосых глазах.

— И так всегда? — спросил он.

— Всегда, — ответил я. — Еще ни одна не осталась ко мне равнодушной.

Потом мы пошли ужинать: Гриша, его жена Лена, я и их двухлетняя дочурка, тоже Лена. Чтобы не путать ее с матерью, мы звали ее маленькой Леночкой. В тот день Лена открыла последнюю банку тушенки; мы молча глядели на сковороду, а мясо с шипеньем уменьшалось в размерах и выглядело все более убого. Банка стоила 2 фунта 60 пиастров, а мяса на сковороде почти не осталось, так, два жалких кусочка. Кошке бы не хватило. Мы молча переглянулись, мяса уже не было видно, и тогда Лена с отчаянием в голосе сказала:

— На всех не хватит, я не смогу его разделить.

— И что теперь? — сказал я. — Может, после целого дня беготни с Гришей в поисках работы мне следует вспомнить про какое-нибудь неотложное дело и удалиться? Да, Гриша?

— Прости ее, — сказал Гриша. Он смерил ее тяжелым взглядом, и его раскосые глаза еще больше сузились. — Она не виновата. Ей этого не понять.

— Я не смогу его разделить, — упрямо повторила Лена.

— И не надо, — сказал Гриша. — Что его делить, это говно.

Он снял с плиты сковородку и пинком отворил дверь барака. Широко размахнувшись, выбросил мясо, оно шлепнулось в темноте, и в ту же секунду я услышал, как собаки с рычаньем набросились на него. Сидя за столом в желтом свете лампы, я представлял, как они рвут его на куски и как ощетиниваются их мерзкие, худые загривки. Но, конечно, это была всего лишь игра воображения; они проглотили мясо молча, враз, как глотали все, что находили на выжженном солнцем, захламленном поле; неизвестно откуда появлявшийся мусор останется там, вероятно, до скончания веков.

— Ну вот, — сказал Гриша, ставя сковороду на плиту. — Как-то спросили у казака, что он сделает, если его выберут царем. "Украду десять рублей и дам деру"[2] говорит. Не расстраивайся, Лена. Из любого положения можно найти выход.

— Но ребенок… — сказала Лена.

— Мне в ее годы приходилось не слаще, — сказал он.

Выпив пустого чаю, мы вышли на воздух, Лена осталась в бараке. Мы присели на теплый еще песок и закурили. Рыбачьи суда, широким полукругом разбросанные в море, перемигивались бледными огоньками.

— Послушай, Гриша, — сказал я. — Сегодня я говорил с одним типом, он хочет купить у меня пистолет. Так я продам. На черта он мне.

— Не нужно, — сказал Гриша. — Не продавай оружие.

— Продам, — повторил я. — На черта он мне.

— Не нужно, — сказал он. — Оружием не торгуют. И в конце концов, это все, что у тебя есть.

Это правда, у меня был только пистолет, который я привез из Европы, Библия и фотокарточка одной шлюхи; я хранил карточку, потому что девица на ней была похожа на другую шлюху, в которую я когда-то был слегка влюблен; впрочем, может, и не слегка, а по-настоящему. Но сейчас это было не важно, важно было другое: мы оба целых два месяца сидели без работы, и в последний раз я плотно позавтракал в Яффе, в тюрьме. Я не мог думать о любви — в отличие от Гриши, но Гриша — русский, а русские не меняются, им до всего есть дело. Ну а я, я — поляк, и мне было все безразлично, а может, я зашел дальше, чем он, и находился за гранью отчаяния и за гранью гнева. Люди не представляют, сколько в них равнодушия и каким безразличным все может стать однажды. И слава богу, что не представляют.

— Слышь, — сказал Гриша. — Опять здесь шлендают.

Он протянул в темноту руку, и я увидел их желтые, злые глазища, вспыхивающие и гаснущие, как фонари.

— Еще ждут подачки.

— Нет, — сказал я. — Они прибегают сюда из-за меня. Честное слово, Гриша, только из-за меня. Один Бог знает, за что они меня так ненавидят.

— Кто их разберет, — лениво сказал Гриша. Он со знанием дела глубоко затягивался, докуривая сигарету, потом швырнул окурок в темноту и повернулся ко мне. Мне почудилось, уж не знаю почему, что он глядит на меня как-то особенно внимательно и строго.

— А пистолет — не продавай.

Завыли собаки, сначала одна, за ней другая; они выли на луну — огромный оранжевый шар, балансирующий у самой поверхности спокойного, ясного моря. Я ощущал их, наверное, так же, как они — меня; я чувствовал, как свою, их выжженную солнцем шкуру и острое их дыхание, вечный голод и ярость, направленную на меня, всегда против меня, словно именно я создал эту страну и выгоревшие на солнце поля, поля без единого деревца и без тени, лишенные всякой живности, кроме разве скорпионов и змей, которых все боялись. Мы с Гришей сидели молча, ветра по-прежнему не было, только слышался шум моря, и собаки пробегали в темноте, шурша лапами по замусоренному песку. Да еще это их окаянное рычание.

— Ну и ну, — сказал Гриша. — В жизни не видел ничего подобного. Может, ты все-таки ухойдокал одну, а остальные как-то об этом пронюхали?

— Нет, — сказал я. — Честное слово, Гриша, не было ничего такого. Чего нет — того нет.

Мы сидели так еще около часа, а потом приехал тот человек на своем грузовике. Мы продолжали сидеть на песке у барака, а он, не погасив фар, вышел из машины и направился к нам.

— Добрый вечер, — сказал он.

Он стоял перед нами, держа под мышками целую кучу бутылок пива. Мы не ответили: ни Гриша, ни я. Было уже темно, но мы знали, как он выглядит: молодой, здоровый мужчина, которому недавно стукнуло тридцать; он начинал полнеть, и лицо его постепенно расплывалось, но и полнота у него была молодая и здоровая. Был он просто хорошо откормленный мужик, только и всего; жена могла бы гордиться им. Да вот беда, жены-то у него не было. У него намечалась лысинка, и можно было видеть, естественно только днем, нежное, как у ребенка, темечко. Но и сейчас было слышно, как он пах: у одеколона, которым он пользовался, был такой сильный запах, что казалось, перед вами не человек, а клумба распустившихся цветов с олеографии.

— Гриша, — сказал он, — что же ты не здороваешься?

— А пошел ты, — сказал Гриша. — Нечего здесь ошиваться. Я-то знаю, чего ты здесь рыщешь.

Бутылки с пивом под мышками у прибывшего нежно звякнули; я вдруг почувствовал жажду, почти что боль в горле, и Гриша, я уверен, чувствовал то же самое.

— Послушай, Гриша, — сказал прибывший. — Со следующей недели у меня будет тебе работа. Триста пятьдесят фунтов в месяц. За Беер-Шевой. Согласен?

— А ты, значит, каждый вечер сюда, — сказал Гриша. — Иногда и на огонек заскочишь, чтобы передохнуть чуток. И поговорить с моей Леной. А я, значит, вкалывай за Беер-Шевой и шли ей деньги, так, что ли?

Он хотел сплюнуть, но бутылки снова нежно звякнули, и у него пересохло в горле; он как-то смешно зашипел, и это вывело его из себя.

— Уйди отсюда, сволочь, иди, легавый пес, блатная морда![3]

Я ничего не видел; бутылки в темноте загремели о камни, и я вдруг почуял горький запах пива. Защищая лицо руками и выставив колено, подтянутое к подбородку, я рванулся вперед; он как раз собирался ударить Гришу, но мне повезло: я угодил ногой ему в живот. Он всхлипнул от боли, но ему было все нипочем — крепкий был мужик; он, как котенка, отшвырнул Гришу, а Гриша тоже не из последних, и теперь, подняв кулак вверх, словно молот, он бросился ко мне, но я увернулся, и он снова налетел на Гришу; упав на землю, они покатились под барак, и фанерная стенка затрещала. Подскочив к ним сзади, я сцепил руки, чтобы врезать ему по шее, но тут чьи-то острые зубы вцепились мне в ногу, и я вышел из игры: стоило на мгновение отвернуться, как он так хватил меня по скуле, что я полетел под забор, в пыль, потянув за собой свору скулящих собак. Больше я ничего не помню, кроме собачьего визга. Позже, как сквозь туман, донесся до меня рокот отъезжающего грузовика.

Я очнулся нескоро; Гриша держал мою голову на коленях и платком вытирал с губ кровь. В ушах у меня шумело, будто я только что вышел из самолета после многочасового полета. Я облизал губы и попытался встать, но не смог, ноги подо мной подогнулись, и я тяжело повалился на землю.

— А все потому, Гриша, что собака схватила меня за ногу, — сказал я, стуча в лихорадке зубами. — Я утратил чувство ориентации.

— Да ладно уж, — сказал он.

— А то бы мы задали ему перцу, — сказал я. — Эх, не успел я врезать ему по шее, он бы у меня как миленький лёг. Знаешь, Гриша, сцепить руки — и как будто рубишь дрова. Меня один десантник научил. Но эта тварь вцепилась в меня.

Он, не отвечая, молчал, и я видел только его жесткий профиль.

— Все равно, больше он сюда не сунется, — сказал я. — А жаль. Мы бы ему показали, где раки зимуют.

Гриша вполоборота повернулся ко мне; его светлые раскосые глаза блеснули, как у кота.

— Врешь, — сказал он. — Ничего бы мы не показали. И знаешь почему? А потому, что нам с ним не справиться. И знаешь, почему не справиться? А потому, что мы два месяца не ели по-человечески, каждый дурак с десятком таких, как мы, разделается в два счета.