В квартире под нами часы с боем отсчитывали каждые пятнадцать минут. В тишине дома ясно слышались их удары. Они пробили десять, одиннадцать, двенадцать, час, два.
Пять этажей. Но как бы плохи ни были дела, я не мог воспользоваться таким выходом. Он не для меня. Я закрыл глаза и спокойно лежал и наконец после долгих часов отчаяния погрузился в изнурительный, тяжелый сон, полный сновидений.
Проснувшись, я услышал, что часы бьют четыре. Головная боль прошла, сознание было ясным и четким, как звездное небо за окном, умытое и сияющее. Будто я попал из густого тумана под яркое солнце. Будто спал жар и теперь нормальная температура. Будто заново родился.
Когда я уже не спал, но еще и не проснулся, я понял, что ко мне вернулось спасительное чувство определенности, — я остаюсь той же личностью, что и был, я не какой-то жалкий обломок крушения, как думали обо мне другие, я снова встал на ноги.
И в таком настроении не совсем уверенно я подумал, что могут быть какие-то другие объяснения моих неудач. Я должен сделать все, все, чтобы найти их. Без сочувствия я вспоминал свое недавнее сокрушительное отчаяние, которому позволил опутать себя. Я наконец начал — давно пора — шевелить мозгами.
Через полчаса я понял: мой желудок тоже проснулся и потребовал, чтобы я его наполнил, иначе трудно сосредоточиться. Я встал и взял банки сырной соломки и засахаренных каштанов, но не устриц. Какой нужно испытывать голод, лениво размышлял я, чтобы в пять часов утра проглотить этих скользких, отвратительных моллюсков?
Я открыл банки и снова лёг, сгрыз всю сырную соломку, пока думал, и проглотил полбанки засахаренных каштанов, которые так прибавляют вес. Желудок успокоился, будто дракон, получивший свою ежедневную порцию в виде юной девушки. Звезды пропали, над Лондоном вставал рассвет.
Утром я воспользовался советом, который дал Гранту, и отправился к психиатру.
Психиатра, друга отца, я знал всю свою жизнь и потому считал, что могу позвонить субботним утром, хотя утро он всегда резервировал для гольфа. В восемь утра я позвонил ему домой на Уинпоул-стрит, где он жил в квартире над своей приемной.
Он спросил, как отец. И по голосу было ясно, что он спешит.
— Могу я приехать и встретиться с вами, сэр? — спросил я.
— Сейчас? Нет. Суббота. Гольф.
— Пожалуйста… Ненадолго.
Короткая пауза.
— Неотложное дело? — В голосе зазвучали профессиональные нотки.
— Да.
— Тогда приезжай сейчас же. Я могу поехать в Уэнтуорт в десять.
— Я не брит… — проговорил я, схватив в зеркале свое отображение и поняв, каким разбитым я выгляжу.
— Ты хочешь бриться или поговорить? — сердито спросил он.
— Поговорить.
— Тогда приезжай! — И он положил трубку.
Я взял такси. Он открыл дверь с куском тоста, намазанного джемом, в руке. Знаменитый мистер Клаудиус Меллит, которого пациенты обычно видели в полосатых брюках и черном пиджаке, сейчас был полностью готов для зимнего гольфа — непромокаемые брюки и удобный, толстый норвежский свитер. Он окинул меня изучающим взглядом и показал: "Наверх".
Я последовал за ним. По дороге он доел тост. Мы вошли в столовую, он посадил меня за овальный стол красного дерева и предложил полутеплый кофе в чашке с золотой каемкой.
— Итак, — сказал он, садясь против меня.
— Предположим… — начал я и замолчал. То, что виделось мне очевидным и бесспорным в пять утра, сейчас вызывало сомнение. Предположение, выглядевшее на рассвете убедительным, теперь при свете дня прозвучало бы нелепо.
— Послушай, — прервал он мое молчание, — если ты действительно нуждаешься в помощи, гольф можно отложить. Когда я сказал по телефону, что спешу, я не видел, в каком ты состоянии, и, если ты простишь мои слова, похоже, что ты спал в пиджаке?
— Да, спал, — удивленно проговорил я.
— Тогда расслабься и расскажи все. — Он усмехнулся, большой, как медведь, человек пятидесяти лет и фантастически мудрый.
— Простите, что я небрит и неопрятен, — начал я.
— И темные круги под глазами, и ввалившиеся щеки, — пробормотал он улыбаясь.
— Но я не так плохо себя чувствую, как, наверно, выгляжу. Во всяком случае, теперь. Я задержу вас ненадолго, если бы только скажете мне…
— Да? — Он спокойно ждал.
— Предположим, у меня есть сестра, — начал я, — которая такой же прекрасный музыкант, как отец и мать, и я единственный в семье лишен таланта — вы знаете, что таланта у меня нет, — и я чувствую, что они презирают меня. Как, вы полагаете, я буду себя вести?
— Никто не презирает тебя, — запротестовал Он.
— Конечно… но если бы они презирали, каким бы путем я постарался убедить их — и себя, — что у меня есть хорошее оправдание, почему я не музыкант?
Понятно, — сразу же сказал он. — Думаю, что ты будешь делать именно то, что делаешь. Найдешь занятие, которое тебе нравится, и будешь фанатически совершенствоваться в нем, пока не достигнешь в этой области таких же стандартов, как твоя семья в своей.
Я почувствовал, будто меня ударили в солнечное сплетение. Такое простое объяснение моей одержимости скачками никогда не приходило мне в голову.
— Это… это не совсем то, что я имел в виду, — беспомощно пробормотал я. — Но теперь я понимаю, что вы правы. — Я помолчал. — Вот что я на самом деле хотел бы спросить. Мог ли я, когда рос, развить в себе физический изъян, чтобы им объяснить свои неудачи? Паралич, например, при котором нельзя играть на скрипке, на пианино или любом другом инструменте? Разве это не способ выйти с честью из положения?
Он несколько секунд смотрел на меня проницательно и без улыбки.
— Если бы ты был личностью определенного типа, да, такое возможно. Но не в твоем случае. А тебе лучше перестать вальсировать вокруг да около и прямо задать вопрос. Настоящий вопрос. К гипотетическим вопросам я привык… С ними я встречаюсь каждый день… Но если ты хочешь получить достоверный ответ, то должен задать конкретный вопрос.
— У меня их два. — Я все еще колебался. Как сильно вся моя жизнь зависела от его ответа. Он терпеливо ждал.
Наконец я заговорил.
— Может ли мальчик, у которого вся семья увлекается скачками и бегами и все они прекрасные наездники, развить в себе астму только из-за того, что панически боится лошадей? — У меня пересохло во рту.
Он ответил не сразу. Помолчав, спросил:
— Какой второй вопрос?
— Может ли мальчик, став взрослым мужчиной, развить в себе такую ненависть к жокеям стипль-чеза, что он начнет ломать им карьеру? Даже если он нашел, как вы сказали, какую-то другую сферу, в которой его дела идут исключительно хорошо?
— По-видимому, именно у этого человека есть сестра, о которой ты говорил?
— Да, — согласился я, — среди целого поколения она была первой леди в выездке лошадей.
Он откинулся назад в кресле.
— Совершенно ясно, что эти вопросы приводят тебя в отчаяние. Но я не могу ответить, так мало зная о сути дела. Я не собираюсь сказать пару ни к чему не обязывающих "да" и потом узнать, что у тебя страшные неприятности с разными людьми. Тебе придется рассказать, почему тебя так волнуют эти вопросы.
— Но ваш гольф! — воскликнул я.
— Я поеду позже, — спокойно сказал он. — Рассказывай.
И я начал. Я рассказал ему, что случилось с Артом и что с Грантом, и с Питером Клуни, и с Тик-Током, и со мной. Я рассказал ему о Морисе Кемп-Лоуре:
— Он происходит из семьи, в которой садятся на лошадь, едва научатся ходить. И он создан для стипль-чеза. Но у него от лошадей астма, и это все знают, потому он сам и не ездит верхом. Вполне приличная причина, не правда ли? Конечно, многие астматики участвуют в скачках, но никому и в голову не придет обвинять человека, если он из-за астмы не участвует.
Я замолчал, но он не задавал никаких вопросов, и я продолжал:
— Никому не удается вырваться из сетей его очарования. Невозможно вообразить влияние его личности, пока не испытаешь его. Просто на глазах люди раскрываются и загораются, когда он разговаривает с ними. У него есть подход к каждому — от распорядителя до последнего служащего… Вот я и подумал, что он использует свое влияние, чтобы сеять семена сомнения в оценке характера жокеев.
— Продолжай, — сказал Клаудиус. Его лицо ничего не выражало.
— Особенно сильно поддались его очарованию два человека: Корин Келлар, тренер, и Джон Боллертон, член правления. Ни один из них никогда не сказал доброго слова о жокеях. Думаю, что Кемп-Лоур выбрал их в качестве друзей единственно потому, что они по своей злобности и посредственности самые подходящие для его целей. Они охотно распространяют опасное для жокеев мнение, которое он незаметно внушил им. Думаю, что все разрушительные слухи начинаются с Кемп-Лоура и даже их содержание тоже главным образом его работа.
Почему он не удовлетворен, имея так много? Он нравится жокеям, чью карьеру ломает, и они с удовольствием разговаривают с ним. Почему ему необходимо унизить их?
Он сказал:
— Если бы это был гипотетический случай, я бы объяснил тебе, что такой человек может ненавидеть и завидовать отцу и сестре, подобные чувства в нем развиваются еще в раннем детстве. Но он знает, что это плохие чувства, и подавляет их в себе, а агрессивность, к несчастью, переносит на людей, обладающих теми же качествами и способностями, которые он ненавидит в отце. Таким личностям можно помочь. Их надо понять, лечить и простить.
— Я не прощу, — сказал я. — И я его остановлю.
Меллит взглянул на меня.
— Ты уверен в своих фактах? — Он погладил ногтем большого пальца верхнюю губу. — Пока у тебя только догадки. А у меня нет возможности побеседовать с ним, и потому я не могу сказать ничего определенного. Я допускаю, что твои подозрения насчет Кемп-Лоура возможны, оставляя право на сомнение. В некотором смысле он фигура общественная. Ты выдвигаешь очень серьезные обвинения. Для этого нужны железные факты. Пока у тебя их нет, всегда есть вероятность, что ты перекладываешь вину за то, что случилось с тобой, на злые внешние силы, таким образом объясняя собственную внутреннюю неудачу. Фактически астма сознания.