мым началом столкновения. Во вторник утром я повстречал его на улице. Крайне озадаченный пальбой, звуки которой доносились со всех сторон, он задал вопрос, просившийся на язык каждому:
— Что, черт побери, все это значит?
Я объяснил ему, как умел. Томпсон тотчас же сказал:
— Не стану я в это впутываться. У меня еще не прошла рука. Пойду в гостиницу и носа наружу не высуну.
Он вернулся в гостиницу, но, к несчастью для него, она была расположена (как важно знание местности во время уличных боев!) в той части города, где хозяйничали гражданские гвардейцы. В гостинице устроили облаву, Томпсона арестовали, бросили в тюрьму и восемь дней продержали в битком набитой людьми камере, где даже негде было лечь. Аналогичных случаев было много. Многочисленные иностранцы с сомнительным политическим прошлым были вынуждены скрываться; их выслеживала полиция, и они жили под постоянным страхом разоблачения. Хуже всего пришлось итальянцам и немцам: у них не было паспортов, а на родине их, как правило, разыскивала тайная полиция. Если их арестовывали, они подлежали в дальнейшем высылке во Францию, а это могло означать, что их отправят обратно в Италию или Германию, где их ожидали одному Богу известно какие ужасы. Две-три иностранки спешно легализовали свое положение, фиктивно выйдя замуж за испанцев. Девушка-немка, не имевшая никаких документов, прячась от полиции, в течение нескольких дней выдавала себя за любовницу одного своего знакомого. Я случайно столкнулся с ней, когда она выходила из спальни этого мужчины, и мне запомнилось выражение стыда и страдания на лице этой бедняжки. Разумеется, она не была его любовницей, но, конечно же, подумала, что я понял иначе. Тебя преследовало все время отвратительное подозрение, что кто-то, кого я прежде считал другом, может быть, в этот момент выдает меня тайной полиции. От долгого кошмара уличных боев, грохота, недоедания и недосыпания, смешанного чувства напряжения и скуки, когда день и ночь сидишь на крыше и думаешь о том, что через минуту тебя могут застрелить или ты сам будешь вынужден застрелить кого-то, нервы у меня совершенно расшатались. Я дошел до такого состояния, что хватался за револьвер всякий раз, когда хлопала дверь. В субботу утром снаружи загремели выстрелы, и у всех вырвался возглас: "Опять начинается!". Я выбежал на улицу и увидел, что это просто какие-то штурм-гвардейцы палили в бешеную собаку. Ни один человек, который был в Барселоне в ту пору, равно как и в последующие месяцы, не забудет той жуткой атмосферы, порожденной страхом, подозрительностью, ненавистью, газетами под гнетом цензуры, переполненными тюрьмами, огромными очередями за продовольствием и рыскающими по улицам отрядами вооруженных людей.
Я попытался дать некоторое представление о том, что ощущал человек во время барселонских уличных боев; боюсь только, что мне не удалось как следует передать ощущение странности того времени. Когда я возвращаюсь к нему в своих мыслях, мне вспоминаются, помимо прочего, случайные встречи и знакомства; запечатлевшиеся в памяти, как на моментальном снимке, фигуры мирных горожан, для которых все происходящее было просто-напросто бессмысленным шумом. Вспоминается модно одетая женщина с сумкой для покупок и с белым пуделем на поводке, которую я увидел неторопливо шагающей по Рамблас, когда на соседней улице громко ахали выстрелы. Вероятно, она была глухая. И мужчина, которого я увидел перебегающим совершенно безлюдную площадь Каталонии: он размахивал белыми платками, зажатыми в обеих руках. И какая-то большая группа людей во всем черном, которые битый час безуспешно пытались перейти площадь Каталонии. Каждый раз, едва только они показывались из-за угла улицы, пулеметчики ОСПК, засевшие в отеле "Колон", выпускали очередь и отгоняли их обратно — не знаю уж почему, так как эти люди были явно безоружны. Потом до меня дошло, что, наверное, это была похоронная процессия. И низенький человечек, смотритель музея над кинотеатром "По-лиорама", воспринимавший всю эту кутерьму как светский прием. Он был так рад, что его посетили англичане: они такие simpatico, эти англичане. Он искренне надеется, что все мы посетим его еще раз, когда кончатся беспорядки. Я и в самом деле приходил потом навестить его.
На протяжении последних недель, проведенных мной в Барселоне, в городе царила зловещая атмосфера — атмосфера подозрительности, страха, неопределенности и затаенной ненависти. Майское вооруженное столкновение оставило неизгладимые следы. С падением правительства Кабальеро к власти явно пришли коммунисты, дело поддержания внутреннего порядка было поручено министрам-коммунистам и не приходилось сомневаться, что при первом же удобном случае они раздавят своих политических соперников. Ничего такого еще не происходило, лично я даже в воображении представить себе не мог, что тут начнется в скором времени, и тем не менее людей не покидало смутное ощущение какой-то нависшей угрозы, предчувствие надвигающейся беды. Как бы ни чуждались вы в действительности всяческой конспирации, вся атмосфера побуждала вас чувствовать себя этаким заговорщиком, конспиратором. Казалось, все время вы только и делаете, что шушукаетесь с кем-то по углам кафе да прикидываете, не полицейский ли шпик вон тот тип за соседним столиком.
Из-за того, что цензура заткнула рот газетам, поползли всевозможные зловещие слухи. Поговаривали, в частности, что правительство Негрина — Прието умышленно ведет дело к поражению в войне. В тот момент я готов был поверить этому, потому что фашисты подступали к Бильбао, а правительство явно ничего не делало для спасения города. По всей Барселоне были развешены баскские флаги, сборщицы пожертвований обходили кафе, позвякивая монетами в кружках, в радиопередачах привычно славили "героических защитников", но баскам не оказывалось никакой реальной помощи. Поэтому возникало искушение предположить, что правительство ведет двойную игру. Как показали дальнейшие события, тут я попал пальцем в небо, но, думается, Бильбао все же можно было спасти, прояви правительство больше энергии. Наступление на Арагонском фронте, даже неудачное, вынудило бы Франко отвлечь часть своих сил; однако правительство все не предпринимало наступательных операций, пока не стало слишком поздно, то есть практически вплоть до падения Бильбао. НКТ выпустила массовым тиражом листовку с призывом "Будьте бдительны!"; в ней прозрачно намекалось, что "некая партия" (то есть коммунистическая) втайне готовится совершить государственный переворот. Многие опасались также фашистского вторжения в Каталонию. Еще раньше, когда мы возвращались на фронт, я видел мощные оборонительные укрепления, сооружаемые в десятках миль от линии фронта. Повсюду в Барселоне рыли новые бомбоубежища. Горожане боялись воздушных налетов и обстрелов с моря и, случалось, впадали в панику. Чаще всего тревога оказывалась ложной. Но каждый раз, когда вечером начинали выть сирены, город на много часов погружался во тьму, и люди робкого десятка спешили спуститься в подвалы. Везде кишели полицейские шпионы. Тюрьмы по-прежнему были битком забиты людьми, схваченными после майской стычки, но в них пачками бросали все новых арестантов — разумеется, из числа приверженцев анархистов и ПОУМ. Насколько можно было выяснить, никого не привлекли еще к суду и никому даже не предъявили обвинений, хотя бы неопределенного обвинения в "троцкизме", — человека просто сажали в тюрьму и содержали, как правило, без права переписки. Все чаще и чаще бросали за решетку иностранцев — интербригадовцев и бойцов милиции. Обычно их арестовывали за дезертирство. Никто теперь не знал наверняка — и это было типично для общей ситуации, — является боец милиции добровольцем или же сол датом регулярной армии. Несколько месяцев тому назад каждому, кто вступал в милицию, говорили, что он является добровольцем и при желании всегда может получить свидетельство об увольнении, как только настанет срок его отпуска. Теперь правительство, похоже, передумало: боец милиции стал солдатом регулярной армии и считался дезертиром, если пытался уехать домой. Но даже и в отношении этого, кажется, не было полной определенности. На некоторых участках фронта военные власти все еще выдавали документы об увольнении. На границе эти документы когда признавались, когда — нот; в последнем случае предъявителя немедленно бросали за решетку. Впоследствии количество посаженных в тюрьму "дезертиров" из числа иностранцев достигло нескольких сотен, но большинство из них были репатриированы, после того как это вызвало шум у них на родине.
Группы вооруженных штурмгвардейцев патрулировали улицы, гражданские гвардейцы все еще удерживали кафе и другие дома, расположенные в стратегически важных пунктах, многие здания ОСПК так и стояли с заложенными мешками с песком окнами и забаррикадированными входами. В различных местах города были установлены посты, где несли службу гражданские гвардейцы или карабинеры. Они останавливали прохожих и проверяли у них документы. Меня со всех сторон предупреждали, чтобы я показывал паспорт и справку из госпиталя, но ни в коем случае — билет бойца милиции ПОУМ. Даже упоминать на людях о том, что ты служил в милиции ПОУМ, и то было небезопасно. Раненым или уволенным в отпуск бойцам милиции ПОУМ учиняли мелкие неприятности — например, всячески затрудняли для них получение денежного довольствия. "Баталья" продолжала еще выходить, но ее почти совсем, задушила цензура; "Солидаридад" и другие анархистские газеты тоже жестоко цензуровались. Согласно новому правилу, место вымаранных кус ков запрещалось оставлять, как прежде, пустым — его надлежало теперь чем-нибудь заполнить; в результате сплошь и рядом не было возможности определить, где именно порезвилась цензура.
Продовольственные нехватки, которые то усиливались, то смягчались на протяжении этой войны, обострились до последней крайности. Хлеба не хватало, и в дешевые его сорта добавлялся рис; солдатам в казармах давали ужасный хлеб, похожий на замазку. Молоко и сахар стали большим дефицитом, а табак почти совсем исчез, если не считать дорогих контрабандных сигарет. Очень редко поступало в продажу оливковое масло, которое идет у испанцев и в пищу, и на другие надобности. За оливковым маслом выстраивались такие очереди, что для наведения порядка вызывали конных гражданских гвардейцев, которые иной раз забавы ради наезжали на очередь, стараясь отдавить женщинам ноги. Не хватало в ту пору даже мелких разменных денег. Серебро было изъято из обращения, а новых монет вместо серебряных еще не выпустили. Поэтому в хождении не осталось промежуточных денежных знаков между монетой в десять сентимо и купюрой в две с половиной песеты; впрочем, и все прочие купюры достоинством до десяти песет были чрезвычайно редки. Это еще больше ударяло по самым бедным. Так, женщина, у которой имелась лишь бумажка в десять песет, могла несколько часов простоять в очереди в бакалейную лавку и в результате ничего не купить, потому что у бакалейщика нет сдачи, а ей не позволяют обстоятельства потратить здесь всю эту сумму.