Но если все понемногу начали трезветь, то заслуга в том прежде всего опять-таки Горбачева. Его идея, его политика дали импульс, содействовали освобождению из-под груза догм, все еще удерживающих власть над ним самим, прямо не желающим замечать, насколько идея не соответствует методам.
Некоторые его откровения умопомрачительны. На IV съезде народных депутатов, оправдывая собственное поправение, он уверял: правеет общество. В Нобелевской речи возвращался к излюбленной мысли о неготовности людей жить в обновленных условиях. Не зная толком общей обстановки (возможно, сказывалась намеренная дезинформация, проводимая КГБ), никогда не выезжая в регионы, где льется кровь, он не уставал безапелляционно повторять: мне все доподлинно известно.
Процесс высвобождения умов и душ шел быстрее, шире, глубже, чем входило в планы, чем хотелось самому зачинщику преобразований. Он постоянно опаздывал, частенько попадал впросак. Но всякий раз после короткого замешательства обретал лицо. Иногда — такое случалось все реже — пытался вырваться вперед. Чаще вынужденно довольствовался местом замыкающего.
Как политик, он понимал: такой ход вещей досаден. Как человек самолюбивый, ничего не мог с собой поделать. Только ожесточался.
Тут, если угодно, драма Горбачева. Политик понимает, человек бессилен.
Горбачев понимал, что начатой им перестройке грош цена, пока Андрей Дмитриевич Сахаров томится в Горьком. Но, вернув его в Москву, не в силах был сдержать своей неприязни. Не только к сахаровским идеям, куда более глубоким, радикальным и своевременным, чем горбачевские, но и к нравственному облику академика. Ему бы с его обостренной в определенных случаях восприимчивостью вдуматься в них, подхватить, сделать Сахарова верным своим союзником. Куда там!.. Высокомерие лидера, склонного поучать, но не склонного учиться. Справившийся с верхушкой брежневской партийно-государственной элиты, он вел себя как всемогущий триумфатор.
Какие-то личные его черты совпали с одной из первых особенностей номенклатуры, уверенной: кто выше, тот мудрее. Не было секретаря обкома, не полагавшего себя самым всезнающим на территории области. С великолепным высокомерием он одаривал советами, указаниями режиссеров и физиков, писателей и агрономов. Отсюда в значительной мере и конфликт Горбачева с демократами, коих он, повторяя изолгавшуюся партийную прессу, окрестил "так называемыми". Вообще его терминологические совпадения с этой прессой убийственны.
Любопытная сложилась картина. Благодаря преобразованиям, начатым Горбачевым, крепли демократическая мысль, демократическая печать, вышла на авансцену плеяда — не побоюсь сказать — блестящих политических деятелей-демократов, чье интеллектуальное превосходство над Президентом бросалось в глаза. Его содружество с ними избавило бы страну от многих бед. Но он предпочел других сподвижников, снося их беспардонные ультиматумы, унизительно потакая им, несмотря на свою чувствительность к малейшим унижениям. Они были для него "свои". Даже когда открыто угрожали, сколачивали комплоты. "Своим" все сходило с рук, которые у многих были уже по локоть в крови.
С демократами, терявшими к нему доверие, диалог не получался. Хотя Горбачев, отличаясь от своих предшественников, намеревался заручиться определенной поддержкой интеллигенции. Только не очень знал, как этого добиться. Преградой вставало номенклатурное прошлое.
Когда-то меня поразило, что на политбюро, на заседаниях сановно-бюрократической верхушки он всем "тыкает", а к нему обращаются на "вы". Не верилось даже. Мемуары Ельцина подтвердили. Теперь это — общеизвестный факт, помогающий кое-что понять в поведении и психологии Горбачева.
Жесты по отношению к интеллигенции он делал, до поры до времени прислушивался, видимо, к советам А.Яковлева. Но встречи с творческой интеллигенцией все больше выказывали свою нарочитость, никчемность. Визит к 90-летнему Л.Леонову коробил искусственностью, показушностью. Чувствовалось, кстати, что Горбачев либо не читал, либо подзабыл леоновские романы. И зачем при такой почти интимной встрече должны присутствовать телевизионщики?
Горбачев не находил, по-моему, до сих пор не находит общего языка с интеллигенцией. Мешает не только недостаток культуры, вкуса, но и вещи, быть может, более глубинные.
Еще задолго до августовских событий у "Белого дома" Ельцин "обошел" Горбачева и в этом. Хотя культурный уровень обоих лидеров более или менее одинаков — птенцы аппаратного гнезда. Но Ельцин стремился улететь подальше от этого гнезда, на наших глазах вырос в большого политического деятеля, не стесняясь учиться, подобрав умных, интеллигентных, высокопрофессиональных помощников, прислушиваясь к ним, к их критике.
Горбачев предпочел противоположное направление, благодаря чему и окружил себя преимущественно шушерой, создававшей обстановку, не слишком, видимо, обременительную для президента. Окружение работало на его понижение.
Меня лично не шибко убеждают уверения Горбачева, что он не дорожит властью. По-моему, очень дорожит. Но не брежневско-черненковская власть ему нужна. Нужна, и сильно нужна, власть не только должностная, но и опирающаяся на репутацию преобразователя, верного, однако, своему первоначальному социалистическому выбору.
Желание сильной власти, на мой взгляд, во многом диктовало его позицию в проблеме: центр — республики. Как политик, он должен был сознавать обреченность своей позиции. Как человек, не мог с этим смириться. Извечные человеческие слабости брали верх над политической мудростью. Возможная в перспективе роль рисовалась ролью директора Каспийского моря. С капитанского мостика гигантского корабля — да в утлую кабину такого директора!..
Какие только кошмары он ни предрекал в случае обретения республиками независимости, чем только ни грозил, отказываясь видеть неизбежное, ответственно готовить к нему страну и самого себя.
Мне трудно было поверить, когда два почтенных человека, расположенных к Горбачеву, непосредственно с ним соприкасавшихся, независимо друг от друга разводили руками: он глух к иной точке зрения, кроме собственной. И оба, не сговариваясь, подтверждали: обаятелен, открыт для беседы, не чреватой разногласиями.
Да кто же не чувствует — обаятелен, способен полонить самых разных людей: академика Шаталина, президента Буша, экс-премьера Тэтчер.
И опять вопрос, нередко возникающий, когда думаешь о Горбачеве: как соотносится такое обаяние с прагматизмом политика, понимающего необходимость нравиться?
Не от предубежденности вопрос этот. Слишком часто срываясь, Горбачев утрачивает обаяние, выглядит бесцеремонным, грубым, и теряешься: каков же он на самом деле? Где кончается толерантность политика, провозгласившего новое мышление, и начинается большевистская нетерпимость?
Парадоксальность еще и в том, что гласность сняла препоны, ставящие Горбачева вне критики. В каком-то смысле Горбачев-человек опять стал жертвой Горбачева-политика. Кое-кто, пользуясь небывалой возможностью, позволял себе грубость, старался ударить побольнее.
Но удивительно другое: нахрапистое хамство "союзников" словно бы не задевало Горбачева. Любое замечание демократов вызывало бурное негодование. Выходит, "союзники" — тоже были "своими". Чем же, интересно? Имперскими притязаниями, солдафонской прямотой, скрадывавшей ложь? Какие струны в душе Президента отзывались на "правду-матку", выкладываемую "черными полковниками"?
Ну да чужая душа — потемки, великая тайна.
И все-таки есть тайны, с которыми трудно мириться, которые рождают внутренний протест. Однако время беспощадно уменьшает загадочность президентской натуры. Сегодня нас уже не удивляет его резкость, враждебность к А.Сахарову. Умеющий одаривать солнечной улыбкой, он не видел нужды сдерживаться, когда Сахаров поднимался на трибуну. Поднимался "чужой". Глубоко "чужой".
У Сахарова — это не нуждается в доказательствах — прочные этические опоры. У Горбачева расчеты, подсчеты, комбинации. Опорам неоткуда было и взяться у непоколебимого атеиста, упрямо поднимавшегося наверх в годы Брежнева и Черненко, пользовавшегося благосклонностью Андропова.
Он на две головы выше своих предшественников, отважился на то, о чем они и не помышляли. Одно лишь признание примата общечеловеческих ценностей над социально-классовыми выводит Горбачева из привычного ряда советских лидеров. Но куда выводит, в какой ряд он попадает? Пускай не ряд; какова среда его политического, наконец, человеческого обитания?
Три августовских дня выявили: среды такой нет. Он оттолкнул от себя мало-мальски пристойных сподвижников, лучших советников. Даже ближайшим сотрудникам в часы форосского заточения (вероятно, и в остальное время) надлежало находиться на почтительном удалении. "Ты царь. Живи один!"
Потом, вспоминая о собственной стойкости — он ее впрямь проявил, — гордясь — и оправданно — твердостью, самоотверженностью семьи, Горбачев забудет о "малых сих", разделявших с ним форосское пленение, тех, чьи головы полетели бы первыми.
С полным самообладанием и достоинством он произнес перед потайной телекамерой слово к людям, которое могло стать прощальным. Но и в эти драматические минуты не мог избавиться от самовлюбленности, избыточных пояснений.
Как же все это в нем причудливо уживается! Впрочем, не в нем одном…
Во всей этой истории — путч, провал, полеты заговорщиков в Крым — хватает странностей. Но они, судя по всему, со временем прояснятся. Самодеятельные гипотезы увлекательны, но не более того.
Меня, как и многих, продолжает интриговать не столько детективная сторона, сколько почти открытое формирование заговора из деятелей, коих настойчиво подбирал и яростно отстаивал президент.
Будучи дипломированным юристом, Горбачев знаком с теорией Ломброзо, утверждающей: существует особый тип "преступного человека", распознаваемый по внешним признакам, специфическим чертам лица. Теория, разумеется, реакционная, ложная, успешно развенчанная и т. д.
Однако, когда вечером 19 августа их физиономии — даже без Павлова и Крючкова! — возникли на телеэкране, миллионы зрителей ахнули. Таким не только нельзя доверять какую-либо власть, от них серебряные ложечки надо прятать. Не страх вызывали они, но омерзение. Воистину ошарашивало то обстоятельство, что глава государства им беззаветно и бесконтрольно доверял. Кто же тогда он сам?