Детектив и политика 1992. Выпуск 1 (17) — страница 45 из 58

Я чувствую, ты убежден, что в обществе угнетения искусство выше, чем в обществе свободном, где художник не знает особых забот. Так? Ты хочешь сказать, что возмущение существующими порядками — большая сила, стимулирующая творческий процесс? Но не кажется ли тебе, что это слишком поверхностный взгляд на искусство? Ведь тогда в свободном мире вообще не создавалось бы ничего значительного.

Может, дело в ином?

Ни один образованный человек сегодня, по всей вероятности, не станет отрицать, что в человеке есть не только тело, но и душа. Искусство — пища души. Без ежедневного хлеба насущного наша душа чахнет и умирает.

Может быть, дело в том, что под ярмом коммунизма души человеческие в твоей стране постоянно испытывали голод? Потому-то с такой любовью относились тогда к истинным художникам. Ведь эти камикадзе, смертники во имя искусства, давали силы жить, мужество, надежду, заряд стойкости в несчастье. Ты не согласен?

В конце этого письма хотел бы задать вопрос, над которым давно уже размышляю.

Не обижайся, но как удается твоим коллегам, членам Союза писателей СССР, жить в мире со своею совестью? Ну хотя бы тем, кто до перестройки оплевывал Солженицына, Гроссмана, Высоцкого, Тарковского, Ратушинскую?

Только не говори мне, что это делали одни политруки. Я знаю, что в первых рядах гонителей было немало хороших, по сей день творчески активных писателей.

II

Дорогой Ларс!

Разумеется, ты прав — тоталитарная власть не способна была создать могучее искусство, да и не нуждалась в нем. Единственное выдающееся, что она могла породить, был жесточайший в истории человечества репрессивный аппарат — тут Гитлер и Сталин были недосягаемы, и я надеюсь, что их рекорд никогда не будет побит.

Система занималась тем, чем ей и положено: давила все независимое, то есть все талантливое и живое. Не хочу перечислять имена, но поверь: если собрать вместе творчество только расстрелянных и сидевших, это будет искусство, достойное великого народа. А из бежавших и высланных, от Бунина до Бродского, от Рахманинова до Ростроповича, вполне сложится вторая классика.

Весной 1991 года в старинном русском городе Владимире мы провели фестиваль искусства. В первый его день в Ильинском соборе, а затем на центральной площади города поминали художников, чьи судьбы искорежил преступный режим, выпускали в небо черные шары с их именами. Меня попросили составить этот печальный список — в нем оказалось больше семидесяти фамилий, а ведь я записал только самые знаменитые.

Однако при всем этом не будем забывать, что в нашей стране существует еще и третья классика, созданная теми, кто не был ни в эмиграции, ни в заключении. Пастернак, Есенин, Булгаков, Ахматова, Твардовский, Окуджава, Высоцкий, Гроссман, Шостакович, Уланова, Ойстрах, Рихтер, Эйзенштейн, Коненков, Плисецкая, Товстоногов, Эфрос, Ильинский, Райкин, Козловский — любому в нашей стране известны эти имена, а какие-то из них знаешь и ты.

Я ненавижу тоталитарность в любых ее проявлениях и, наверное, больше, чем ты, потому что слишком хорошо помню ощущение нечистых пальцев на собственном горле. Не знаю, есть ли на свете что-либо отвратительней ежедневной борьбы за право вдоха и выдоха…

Но мы — литераторы, и даже самая горячая ненависть к репрессивным режимам не освобождает нас от поиска истины. Ведь одной только случайностью не объяснишь мощь именно гонимых литератур.

Кстати, этот феномен не только российский. Фашизму в Германии противостояла тоже могучая литература: Томас Манн, Генрих Манн, Эрих Мария Ремарк, Лион Фейхтвангер, Ганс Фаллада, Бертольд Брехт, Леонхард Франк, Генрих Бёлль. Разумеется, условия работы художника в нынешней свободной и процветающей Германии несравненно лучше — но рискнешь ли ты утверждать, что и литература там сегодня неизмеримо выше?

Ты пишешь, что не бедность или богатство определяют талант, что тяжелая судьба вовсе не является обязательным, а тем более желательным условием настоящего творчества. При первом чтении твои остроумные аргументы показались мне весьма убедительными. Но я вспомнил историю, а может, легенду о том, как к Достоевскому незадолго до его смерти привели десятилетнего мальчика, не без успеха пробовавшего себя в литературе и ставшего потом известным писателем. Достоевский оторвался от рукописи, тяжело посмотрел на юного коллегу и произнес только одну фразу: "Страдать надо, молодой человек!"

Конечно, легко предположить, что классик просто был в дурном настроении, а тут еще от дела оторвали. Но мне кажется более вероятным иное: великий писатель дал начинающему собрату очень точный и, может быть, самый необходимый профессиональный совет.

Талант, как говорится, от Бога. Но разве писатель — это только талант? Это еще и жизнь, известная не по чужим рассказам. Когда я учился в Литературном институте, большой писатель, приехавший на встречу со студентами, задал нам вполне резонный вопрос: способен ли человек, у которого никогда не болела голова, достоверно описать головную боль? Западные либеральные писатели со справедливым негодованием изображали застенки КГБ — но, читая их книги, я не раз вспоминал тот давний вопрос Ильи Эренбурга.

Во многих странах существуют платные школы. Сейчас они создаются и у нас: общество начинает примиряться с мыслью, что за хорошее образование надо платить. Я думаю, что и писатель вынужден платить жизни за хорошую школу.

Однако самое горькое не это. Мои наблюдения совпадают с твоими: высокое искусство создается, как правило, там, где страдают не только писатели, но и читатели. Зачем человеку серьезная книга, когда он всем доволен? Властители дум появляются только там, где есть о чем задуматься.

Меня многое восхищает в твоей стране. Я завидую вашим домам, вашим великолепным дорогам, вашим чистым рекам и, конечно же, переполненным магазинам. Но я никогда не завидую вашим писателям — скорее, сочувствую им.

Мне не приходится искать острые сюжеты, резкие характеры, шоковые ситуации, выразительные детали. Конфликтами я обеспечен куда лучше, чем бумагой и лентой для машинки. Утром я просыпаюсь с мыслью о чашке кофе и тут же вспоминаю, что нет спичек, чтобы зажечь газ, что, впрочем, несущественно, потому что кофе тоже нет.

Известный американский драматург очень убедительно описал переживания американки, у которой нет денег на новую газонокосилку. Боюсь, до таких трагедий у меня руки не дойдут никогда: мне ближе проблемы москвички, которая семь лет назад развелась с мужем, но до сих пор живет с ним в одной однокомнатной квартире, и его любовницы стирают белье в той же ванной, что и она.

Вот такой читательнице действительно нужна литература.

Мысль, что твою книгу ждут, что тысячи людей нуждаются в твоем совете и помощи, здорово способствует напряженной работе.

Иногда мне приходит в голову пугающая мысль: неужели для того, чтобы мне хорошо писалось, надо, чтобы моему народу плохо жилось? Неужели искусство не только лечит боль, но и питается болью?

А чего ждут читатели от тебя в твоей благополучной стране?

Теперь самое время попробовать ответить на твой последний вопрос: что чувствуют наши хорошие писатели, которые когда-то участвовали в травле товарищей по перу?

О сталинских временах мне судить трудно, тогда я был слишком молод и глуп. Возможно, одних оправдывала вера в непогрешимость вождя, других — страх вполне реальной гибели за колючей проволокой или просто пули в затылок.

Гонения хрущевских и брежневских времен я помню прекрасно, ибо в то время уже понимал, что к чему, хотя и не до конца.

В этот период в позорных судилищах над коллегами участвовало мало хороших писателей, тем более что некоторые из них к тому времени были уже не столько писателями, сколько царедворцами и просто выполняли служебные обязанности, как выполняет их любой чиновник. Но и талантливые люди в подобных аутодафе, увы, участвовали тоже.

Потом они вели себя по-разному, и по-разному объясняли случившееся.

Кто-то спивался, попадал в психушку и даже кончал с собой. Но большинство находило для себя смягчающие обстоятельства: мол, осуждали, но не злобно, другой бы выступил еще хуже. Иногда обвиняли самих гонимых: дескать, выступили не вовремя и не так, как надо было, сами поставили себя под удар. Один литератор, отвечая на вопрос читательницы через газету, написал, что никакого раскаяния не чувствует, потому что все было просто: велели осудить Пастернака, он и осудил.

Тем не менее никого из них, кроме добровольных доносчиков из злобы, зависти и корысти, я бы не стал клеймить позором. Они старше меня как раз на эпоху. Их друзей расстреливали, а моих нет. Они боялись ночного стука в дверь, а я, пусть по глупости, даже при Сталине ничего не боялся. Они видели страх в лицо, а я лишь слышал о нем. Помнишь — ведь и апостол Петр трижды отрекся от Христа, но тот его понял и простил: видимо, хорошо знал, что такое страх перед казнью и перед слепым беснованием толпы.

Ну а что вчерашние гонители коллег чувствуют сегодня в глубине души…

Точно не скажу, но догадаться можно.

Ведь нам с тобой хорошо известен достаточно надежный профессиональный прием: хочешь правдиво описать ощущения человека, совершившего бесчестный поступок, — вспомни какой-нибудь свой бесчестный поступок.

К сожалению, мне есть, что вспомнить, возможно, тебе тоже.

Я к гонителям не примыкал, Бог миловал, даже участвовал в акциях протеста, за что подвергался не страшным преследованиям: несколько лет не печатали, от чего, как известно, не умирают. И наших невежественных диктаторов не прославлял, хотя поначалу хорошо относился не только к Хрущеву, но и к Брежневу (мне нравилась его физиономия удивленного эрдельтерьера), — удерживала внутренняя брезгливость, не позволяющая хвалить живое начальство. Так что особо каяться вроде бы не в чем.

Однако после оккупации Чехословакии, когда семеро молодых российских интеллигентов вышли с протестом на Красную площадь, меня в их числе не было. И ссылать меня в Горький не было необходимости. И передачи арестованным писателям носил не я.