Детектив и политика 1992. Выпуск 1 (17) — страница 46 из 58

Так что если когда-нибудь понадобится изобразить ощущения человека, поддакивавшего палачам, может, что и получится.

Я знаю, что шведские писатели регулярно протестовали против нарушения прав человека в СССР — спасибо им за это. Но ведь и советские писатели столь же регулярно протестовали против нарушения прав человека в Чили. И тем и другим протесты обходились не слишком дорого — как раз в цену марки на конверте.

Спроси у старших коллег, что чувствовали они, когда Гитлер оккупировал Данию и Норвегию, а Сталин напал на Финляндию? Я понимаю, их ограничивал традиционный шведский нейтралитет, торжественное обязательство не вмешиваться, если кого-то убивают на соседней улице, и не вытаскивать ребенка из соседнего дома, если этот дом за забором. Но разве их совесть объявляла нейтралитет?

Я ценю порыв твоих ровесников, когда они возмущаются голодом в Анголе и Эфиопии. Но ведь они делают это после обеда, а не вместо обеда. И чем, кроме сочувствия, помогли твои, как, впрочем, и мои коллеги несчастным курдам на севере Ирака?

Поверь, я вовсе не противник миролюбивой политики твоей страны, я искренне желаю ей жить еще лучше. Но мне кажется, у шведских писателей тоже достаточно жизненного опыта, чтобы реалистично изобразить, что чувствует конформист, когда ему начинает задавать вопросы собственная совесть.

Остается утешаться тем, что лишь художники, чья судьба была запутанна и противоречива, умели показать жизнь во всей ее запутанности и противоречивости. Может быть, из стопроцентно нравственных людей выходят хорошие священники? Среди хороших писателей мне такие не попадались.

А теперь жду твоего ответного письма и пытаюсь осмыслить новый для нашего искусства конфликт: не между художником и властью, а между художником и рынком.


Дорогой Леонид!

Извини, но ты все-таки не убедил меня, что настоящее искусство по плечу лишь страдальцу. Просто, по-моему, искусство, чтобы быть интересным и необходимым людям, должно отвечать определенным требованиям, причем не только творческим.

И мне вспоминается один забавный эпизод. Как-то раз я сидел за столиком в кафе и пытался работать (вообще, люблю кафешки).

Был вечер, все дышало покоем. Большая часть столиков была занята, люди вполголоса переговаривались. Дельцы с микрокалькуляторами в руках подсчитывали проценты и валютные курсы. Подруги, встретившись в кафе, могли без помех обменяться новостями из личной жизни. Двое влюбленных не сводили друг с друга глаз. Пенсионеры сидели, уткнувшись в газеты. Несколько эмигрантов беседовали на непонятном мне языке. Словом, обычная скука, обычное кафе, никаких свежих впечатлений, кроме разве что запаха свежей выпечки.

Никто не смотрел на влюбленных, никому не было дела до пенсионеров, миллионные прибыли бизнесменов тоже никого не волновали. И вдруг между двумя подругами вспыхнула ссора. Они не кричали друг на друга, нет, даже голоса не повысили. Но теперь в каждом слове была агрессивность. И мгновенно две женщины стали центром внимания. Все позабыли о своем, даже влюбленные, Люди не то чтобы уставились на подруг, но замерли, затаили дыхание, уши — как параболические антенны — только бы не пропустить ни звука!

К чему я это рассказываю? Да к тому, что интерес в людях возникает лишь тогда, когда вспыхивает конфликт. Именно конфликт стимулирует нашу душевную активность.

Так, может быть, определяя для себя художественный уровень произведения, мы невольно учитываем и уровень лежащего в его основании жизненного конфликта? Когда речь идет о гитлеровской Германии или сталинско-брежневском СССР, вероятно, не можем не думать о том, насколько серьезен был конфликт автора с властью. Когда искусство рождается в неимоверно тяжелых условиях, становится ли оно от этого выше? Нужно ли, определяя значение книги, учитывать презрение к смертельной опасности, продемонстрированное ее автором? Я не готов ответить на эти вопросы.

Но есть же настоящее искусство и в благополучных, свободных странах. Сельма Лагерлеф, Ханс Кристиан Андерсен, Август Стриндберг, Ингмар Бергман, Астрид Линдгрен, Генрик Ибсен — если говорить о Скандинавии, в которой я живу, — тоже кое-что сделали для мировой культуры, хотя и не преследовались властями своих государств.

Другое дело, что искусство без конфликта — неинтересно. Без конфликта, как вымышленного, заключенного в самом произведении, так и жизненного. Однако есть конфликт глобальный, затмевающий собой все прочие, который у нас всегда перед глазами, — жизнь против смерти. Сколько глубочайших произведений искусства родилось из этой драмы с всегда печальным концом!

Конечно, ты прав: хорошо нам, сытым шведам, писать ни к чему не обязывающие патетические протесты против тяжелого положения голодающих в Эфиопии и Анголе. И все же я считаю: уж лучше эти жалкие потуги, чем сидеть и молчать в тряпочку. Мы оба знаем — порой слово потрясает империи. Так неужели оно не пробудит от сна спящего?

Думаю, не будет преувеличением сказать, что большая часть нашей творческой интеллигенции в период гитлеровской оккупации Норвегии была возмущена зигзагами шведской политики. Многие горели желанием как-то помочь нашим соседям. Вызвало гнев и решение правительства о выдаче так называемых балтийских беженцев СССР. Все они впоследствии исчезли без следа в сталинских лагерях смерти.

Как ты, вероятно, знаешь, нейтралитет по-шведски на практике вовсе не означал, что Швеция оказалась вне событий, ограничиваясь пассивным наблюдением за происходящим. Во имя блага родины мы, прикрываясь своим нейтралитетом, служили тем господам, за кем была сила.

В то мрачное время многие шведские писатели в своем творчестве протестовали против действий властей. Таким затыкала рот цензура. Кое-кого, исповедовавших не те политические взгляды, отправляли в специальные лагеря для интернированных. Тогда у нас были свои Архипелаги ГУЛАГ и, население которых состояло из шведских коммунистов, как писателей, так и неписателей.

"Шведский тигр". Эту подпись под эмблемой Швеции с изображением тигра в годы войны знали все. Знаменательная фраза с двойным смыслом: она означает и "шведский тигр", и "швед молчит".

Я не могу оставаться нейтральным. Да и какой честный писатель может?

Нейтральная позиция губит творческие способности так же, как проституция притупляет вкус к чистой любви у шлюхи и у того, кто пользуется ее услугами.

Что же тогда есть настоящее искусство? Не знаю. Знаю только — и очень хорошо знаю! — как сильно оно действует на меня. И прекрасно помню, как впервые открыл для себя могущество слова.

Это было в детстве. Я рос в бедном рабочем квартале. Чем он был богат, так это детьми: около тысячи мальчишек и девчонок жило в наших пяти огромных домах-коробках.

Мне было четырнадцать лет. Февраль сорок девятого. Как-то в воскресенье, распродав утренние газеты, я шел домой по нашему двору. Иду и радуюсь: в кармане позванивают 2 кроны 58 эре. Деньги пойдут матери, на еду — все-таки легче будет.

Обхожу дрова, сложенные большим штабелем посреди двора. И вдруг вижу, как из подъезда появляется Рёне-Пробка, самый большой драчун у нас в квартале, гроза всех младшеклассников, вот уже который год регулярно подкарауливавший и избивавший моих младших братьев и меня самого. Исключительно удовольствия ради — посмотреть наши разбитые в кровь носы и размазанные по щекам слезы. Пока что он меня не замечает. Редкий шанс! Беру горсть мокрого снега и делаю снежок — твердый как камень. Подбираюсь поближе, скрытый от его глаз дровами. И вот — решающее мгновение. Изо всей силы швыряю свой снежок прямо ему в лоб. Попал! Глухой звук удара. Он падает. Но тут же вскакивает на ноги. Я бросаюсь наутек. С рычанием он устремляется вдогонку, но схватить меня не успевает: я уже за спасительной дверью парадного. Прежде чем дверь захлопывается, слышу вопль:

— Поймаю — убью! В пятницу! Ты у меня собственное дерьмо жрать будешь! Ублюдок, недоносок!

Дорогой Леонид, уже по этим изысканным выражениям ты можешь понять, что от той среды, в которой я рос, до мира музыки, театра и книг было ох какое расстояние!

Пятница, о которой он вспомнил, была не просто пятница, обычный день недели. Это была Пятница с большой буквы. В ближайшую пятницу в кинотеатре "Олимпия" — всего один сеанс! — должен был демонстрироваться американский приключенческий фильм "Они умирали, не сняв сапог" с героическим Эрролом Флинном в главной роли. Мы, дети, вот уже два года только и мечтали, что увидеть этот фильм. К нему сводились все наши помыслы. Поэтому жить, зная, что никогда не увидишь этот неповторимый боевик, просто не стоило.

Ни на секунду не закралась в меня мысль отказаться от Эррола Флинна, хотя я до жути ясно представлял себе, как меня изобьют — Бог ты мой, да меня никогда в жизни так не избивали! Я утешал себя тем, что, может быть, все-таки увижу происходящее на экране — потом, после встречи с Рёне-Пробкой, хоть краешком глаза, заплывшего от наставленных фингалов. Будь что будет, но я пойду в пятницу в "Олимпию"!

В то время у меня был приятель, художник-алкоголик, для которого я часто ходил за пивом. Этот живописец терпеть не мог работать летом: кругом одно зеленое. В это время года он пил самогонку и ждал осени и зимы, несущих с собой краски. Тогда уж он пил одно только пиво — зелье с низким октановым числом, как он выражался. И писал потрясающие картины.

— Что с тобой, старик? — спросил он в понедельник, сразу после моего нападения на Рёне-Пробку. От его художнического взгляда ничто не могло укрыться.

Я рассказал о кошмаре, который ожидает меня в пятницу. Он слушал с совершенно неподвижным лицом.

— Подумаешь, проблема! — сказал он, когда я умолк. — Ты нокаутируешь его словесно.

— Что?

— Словесно надаешь по морде, говорю.

— Как это, черт возьми?

— Понимаешь, язык — самое сильное на свете оружие. С помощью слова ты выйдешь из поединка целым и невредимым. Ясно?

— Нет… Какого такого слова?

— Предложи ему сыграть в игру, в которой ты мастер, а он балда. Понимаешь?