Вроде бы именно та ситуация, о которой столько лет мечтали наши самые светлые умы. Однако многие честные писатели на свободном книжном торжище выглядят растерянно и огорченно. Литературе на воле, конечно же, стало лучше. А писателю?
У нас был богатый опыт противостояния тоталитарному режиму. Но как бороться за место на открытом рынке?
Быстрее всех, как обычно, сориентировались литературные приспособленцы. Не отягощенные излишними принципами, они и прежде работали за харчи и награды по праздникам. Теперь они легко переквалифицировались из коммунистов в патриоты и, как прежде славили непогрешимую партию, так теперь воспевают непогрешимую нацию, в разных республиках разную. Тиражи их волнуют мало, их выручают сильные спонсоры: аппарат, военная верхушка и КГБ.
Очень сложно сегодня поэтам. Их поклонники чаще всего молоды и бедны. Не исключено, что те, кто прежде коллекционировал тоненькие сборники, вновь, как в давние времена, начнут переписывать стихи в тетрадки, а поэты опять станут преподавать литературу в школах, а писать редко и только для души. Обнадеживает то, что у нас великая поэтическая традиция. Не могу поверить, что в стране Лермонтова и Есенина крупный талант останется незамеченным.
Значительно хуже стало молодым писателям. Впрочем, им и раньше жилось несладко. Книжку с новым именем на обложке всегда брали неохотно — а теперь, когда она вздорожала в пять раз…
Трудно ищет свое место в неустойчивом мире конкурентной борьбы театр. Москва пока держится — приезжие рвутся посмотреть на знаменитых актеров. Провинции приходится туго. Тем более что в стране возникло множество эротических театров, актрисы которых молоды и так хорошо сложены, что иных достоинств от них никто и не требует. Правда, в последнее время у нас появляется все больше нудистских пляжей, где за то же зрелище не надо платить, и я надеюсь, что с их помощью серьезные театры хотя бы частично восстановят свою аудиторию.
Словом, едва избавившись от диктатуры власти, наше искусство почувствовало, что есть еще и диктатура рынка. Только будущее покажет, смогут ли наши художники ей противостоять.
Ты спрашиваешь, уверен ли я, что мои книги служат только добру. Увы, все больше моих коллег если и задает себе этот вопрос, то не первым. Их прежде всего волнует, разойдется ли книга, окупится ли спектакль, удастся ли собрать деньги на фильм. Рынок не умеет чувствовать, он умеет только считать, и им тоже приходится помимо языка искусства овладевать искусством счета.
Теперь о себе.
В моей работе практически ничего не изменилось, я пишу, не думая или почти не думая о рынке. Не потому, разумеется, что я умней или лучше других — просто когда-то мне очень повезло.
Так получилось, что моей любимой темой всегда были человеческие отношения, прежде всего любовь. Именно об этом мне было интересно и приятно писать. Конфликт между Петей и Машей с соседней улицы казался мне куда более увлекательным, чем борьба между первой и второй персоной в стране, тем более что ни первой, ни второй персоной я стать не собирался, а вот расположение Маши мне порой было очень и очень небезразлично.
Конечно, как всякий нормальный человек, я с удовольствием слушал анекдоты и сплетни о Брежневе. Но мне никогда не приходило в голову в очередной повести похвалить его или обругать. Он меня интересовал, но не как государственный человек. Должен сказать, как к персонажу я испытывал к нему немалую симпатию. О нем ходило множество слухов, и мне нравилось, что он любит женщин, что не дурак выпить — значит, что-то человеческое в нем все же есть. Рассказывали, что он с удовольствием читает вслух стихи, а дома, перед женой, детьми и зятем, репетирует доклады для торжественных заседаний, отрабатывая на избранной аудитории наиболее выигрышные интонации. На экране телевизора Брежнев очень выразительно шевелил самыми красивыми в стране бровями, и я часто пытался угадать, использует он во время любовных похождений богатое возможностями положение лидера сверхдержавы, имеющей двести атомных подводных лодок, или рассчитывает лишь на личное обаяние.
Однако, если бы я рискнул употребить столь колоритного вождя в качестве прототипа, я бы непременно придумал ему иное место работы, разумеется тоже влиятельное, — скажем, директора рынка или метрдотеля крупного ресторана, — чтобы не умереть со скуки, описывая заседание Политбюро. Я вовсе не был аполитичным, но в наших политиках меня интересовала не столько их производственная деятельность, сколько личная жизнь и внутривидовая борьба. Впрочем, пожалуй, только Брежнев и был среди них по-настоящему любопытной фигурой (ничего не могу сказать о Черненко, которого просто не успел разглядеть — хотя его, кажется, никто не успел разглядеть).
Вопрос, который ты задал — о воздействии книги на читателя, — предельно остро встал передо мной как раз в брежневское правление, в тот момент, когда советские танки вошли в Чехословакию и стремительно, по-бандитски, была захвачена страна, которой только что клялись в дружбе и братстве. Рухнули последние иллюзии — стало ясно, что страной правит преступный режим. Я не знал, какую роль играет в этой компании лично дорогой Леонид Ильич, водителя или рулевого колеса в руках какого-нибудь Суслова, но это значения не имело: банда все равно банда.
Тогда я и задумался: как же мои книги должны воздействовать на читателя — а читала меня преимущественно молодежь, то есть те, кому от пятнадцати до сорока, кто еще способен и готов изменить свою жизнь.
Я был обязан ответить на очень тяжелый вопрос: как жить, когда жить нельзя?
Бороться с системой?
Но мне вовсе не хотелось, чтобы мои молодые читатели шли на баррикады: я знал, что режим легко раздавит их, в Мордовии появятся три-четыре новых лагеря для политзаключенных, и этим все кончится.
Жить в согласии с системой?
Но ведь это тоже гибель, разорение собственной души, растущее неуважение к себе, утрата личности и полная неспособность быть счастливым.
Тогда я сформулировал для себя то, что прежде делал интуитивно. Надо жить не по системе и не против системы. Надо жить мимо системы. Если точнее и конкретней — надо быть счастливым мимо системы.
Что это значит?
Это значит — заводить друзей, любить женщин, читать хорошие книги, ездить по стране, повышать свою профессиональную квалификацию, работать для удовольствия или денег, а деньги тратить так, как хочется.
Это значит — устанавливать и утверждать в жизни свои представления о добре и зле, о честности и подлости, о благородстве и холуйстве и не позволять системе навязывать себя в партнеры ни в каком качестве — ни хозяина, ни собеседника, ни даже врага. С ней надо обращаться, как со злой собакой на улице: не думать о ней, пока не пристанет, а если кинется, пригрозить камнем или швырнуть кость, а пока она будет соображать, как реагировать, захлопнуть перед ее клыками дверь. Конечно, мало хорошего, когда на улице разбойничают собаки, но это, к сожалению, от нас не зависит — от нас зависит не пускать их в дом.
Это значит — никогда не говорить и не писать того, чего не думаешь, и ни при каких обстоятельствах не предавать друзей.
Короче, это значит жить так, чтобы было не стыдно смотреть в глаза собственным детям.
На подвиг способны лишь единицы — такие, как Андрей Сахаров, Наталья Горбаневская, Анатолий Марченко, Вадим Делоне. Но каждому по силам прочертить нравственный рубеж, за который отступать уже нельзя.
Нынешние карьеристы, казнокрады и расисты как раз и получились из тех, кто не имел такого рубежа…
В одной из первых своих книг я утверждал, что искусство — единственная наука о счастье, что только оно учит людей понимать друг друга и самих себя, находить радость в самых неподходящих ситуациях, как находят воду в пустыне, и ощущать красоту мира в каждый момент и на каждом шагу. Впоследствии я прочитал в дневниках молодого Толстого, что задача искусства — изображать красоту мира, заключенную в его многообразии. Я рад, что пришел к этой мысли самостоятельно, потому что для пишущего человека работа по поиску истины порой важней, чем сама истина.
Удалось ли мне помочь моим читателям стать счастливыми мимо системы? Было бы в высшей степени смешно переоценивать мою скромную роль. Но, видно, в самой жизни народа срабатывал какой-то инстинкт самосохранения, а может, просто нарастало чувство брезгливости — тоталитарный режим все больше и больше превращался в нечто вроде оккупационной армии, которую люди вынуждены терпеть, но с которой стараются не иметь дела. Любопытная деталь: те литераторы, которые подобострастно служили власти, пользовались ее полным покровительством, а во время публичных судилищ выполняли обязанности доносчиков, прокуроров и палачей, сами постоянно жаловались, что их преследуют и травят. Разумеется, травить их никто не мог — им могли просто не подавать руки. Но, наверное, это действительно очень тяжело — когда тебе не подает руку твоя родная страна…
Знаешь, Ларс, кажется, в этом диалоге мы уделяем власти больше внимания, чем она заслуживает — даже тоталитарная. Поэтому хочу задать тебе вопрос, далекий от политики: почему публику ничуть не меньше, чем гражданская позиция художника, интересует его сугубо личная жизнь? Почему, например, в разных странах респектабельные пожилые люди регистрируют и разносят по датам всех любовниц Моцарта с такой педантичностью, словно это банковский счет композитора, а они его кредиторы? Почему развод кандидата в президенты почти автоматически приводит к провалу на выборах, а развод киноактера — лучшая реклама для фильмов с его участием. Почему ранняя гибель, особенно трагическая, обеспечивает поэту или певцу прочное место в благодарной памяти потомков, а долголетие и естественная смерть воспринимаются чуть ли не как уклонение от профессионального долга? Вообще, какое значение имеет личная жизнь художника и для его творчества, и для его репутации?
Дорогой Леонид!
Как ты уже знаешь, Швеция — страна материалистов. Мы, шведы, склонны принимать решения, сулящие экономическую выгоду. А человеческий, гуманитарный аспект — об этом мы думаем реже.