Дети Барса — страница 20 из 63

Вечером, после службы в храме, Сан Лагэн принял их там для доверительной беседы. Так же, как принимал обоих братьев с самого раннего детства. Обычно вместе с ними там бывала и Аннитум, но она день назад вывихнула ногу, а потому не вышла из своих покоев ни на стену — встречать армию, — ни в храм.

Бал-Гаммаст не ведал, о чем разговаривал с первосвященником старший брат, на какие беды жаловался, что в своей жизни счел неправильным и грешным. Апасуд тоже не узнал, о чем беседовали Сан Лагэн и царевич. Доверительная беседа — величайшая тайна. Сам Бал-Гаммаст, хоть и не чувствовал особенной горечи, рассказал о двух убитых им мятежниках. Первосвященник ответил, что это не столь уж страшно, ведь шло сражение. Царевич получил от него священный долг в пятьсот утренних молитв с земными поклонами. «Проси Его, чтобы простил, и Он простит, как все любящие…» — заключил Сан Лагэн. Бал-Гаммаст хотел было уйти, но первосвященник остановил царевича»

— Балле, твой старший брат вскоре взойдет на престол баб-аллонский. Готов ли ты быть щитом и копьем в его руках?

— Да, отец мой первосвященник. Напрасно ты спрашиваешь. Тут не о чем говорить.

— В твоем сердце не должно быть ни зависти, ни гнева, ни укора…

— Да ты же меня всю жизнь знаешь!

Сан Лагэн смущенно потер пальцем переносицу, И ведь действительно — знает. Как-то нехорошо получилось.

— Прости меня, Балле, мальчик! Я очень беспокоюсь за вас обоих.

— Ну… ты тоже извини, отец мой… Просто я… все и так, кажется, понятно…

— Старый я становлюсь, — произнес Сан Лагэн и пошевелил гармошкой морщин на лбу то ли удивленно, то ли с огорчением. — Ладно, ступай.

…Старший брат, оказывается, ждал его. Апасуд схватил царевича за локоть:

— Послушай! Послушай! — Глаза Апасуда блеснули в храмовой сумраке сумасшедшинкой. Как у загнанного зверя. На миг Бал-Гаммаст растерялся: да что за глупости сегодня творятся, Господи?

— Балле… я боюсь… царствовать. Я никогда не хотел царствовать.

— Я знаю.

— Как?! Я держал это в самых глубоких тайниках своей души… Я никому… даже матушке… Я решил открыться только тебе…

— Аппе! Об этом знают и мать, и все отцовы эбихи, и первосвященник, и еще много кто.

— И все-таки — как?

— Да это сразу видно, стоит только поговорить с тобой, посмотреть на тебя: как ты ходишь, как с людьми себя ведешь. Это видно, братец. Так же легко, как отличить добычливых рыбаков от тех, кто вернулся без улова. Тут и объяснять ничего не надо.

Безо всякого перехода медный жар тревоги на лице невенчанного государя отлился в твердь покоя. Как если бы иссиня-черная дождевая туча разом вся, от грозных глубин до клубящейся поверхности, превратилась в легчайший утренний туман. Творец… Наверное, Творец так умеет: провести рукой сверху вниз, и все, что под рукой, — тяжелая мгла, в то время как все над нею — ласковая дымка; дымки становится больше, больше, больше, а когда движение завершено и пальцы прикоснулись к бедру, уже и нет ничего, кроме дымки, все прочее исчезло. Ровно то же произошло и с лицом Апасуда.

— Так мне будет легче говорить с тобой, Балле… Ну что ж, знают и знают. Я теперь весь на виду. Все рассматривают. Это даже хорошо. Теперь я с радостью все расскажу, а сначала так боялся, милый мой Балле.

— Ты не можешь отказаться, Апасуд. Вот и весь разговор.

— Послушай… Тебе не стоит торопиться. Я… всем как будто чужой. Я не такой, как все, Балле. Я как иноземец, нашедший ночлег в бит убари у какой-нибудь дальней, давно меня забывшей родни. Мать любит меня, но она точно так же любит и свои драгоценности. Ты… ты мне как товарищ, но ты иногда очень груб и тороплив. Ты… почти никогда не понимал меня до самого конца. Вот сейчас, хотя бы сейчас постарайся, потому что, если ты не пожелаешь понять, никто другой просто не сможет, Балле.

Бал-Гаммаст потрясение молчал. Он едва сумел выдавить:

— Да, Апасуд.

— Это хорошо, очень хорошо, мой любимый брат. Ты совсем как взрослый человек — хочешь выслушать и берешься отвечать за все, что произойдет, когда ты выслушаешь и поймешь меня…

«Как он сложно говорит. Уж очень сложно. Тут вроде бы и думать не о чем…

— Балле! Я больше всего на свете люблю три вещи. Во-первых, бывать здесь, вдыхать запах благовоний, которые курятся под храмовой крышей, радоваться чистой прохладе и полумраку, любоваться солнечными зайчиками, запрыгнувшими на пол из окон, внимать стройному пению… И молиться Ему, молиться с нежностью и любовью, Балле. Потому что Его я люблю намного больше, чем кого-либо из людей…

— Да мы все Его любим. А Он — нас. Что тут такого…

— Не перебивай меня, Балле! Я люблю Его, как должно быть, любят женщин и как я не любил ни одну из них, Ты не знаешь, какое счастье представлять себе, что Он где-то рядом, совсем близко, может быть, за колонной, вон там… разговаривать с Ним… задавать Ему вопросы и за Него же придумывать ответы, какие мог бы от имени Его дать мне первосвященник… Иногда я целыми днями беседую с Ним. Кажется, порой я все-таки слышу Его настоящий голос, но… не головой, что это не игра моего воображения. Мне так хотелось бы остаться в Храме на всю жизнь! Здесь так чисто! Нигде не видел места чище…

— Аппе…

— Прошу тебя, заклинаю тебя всем святым, не перебивай меня. Я, должно быть, длинно говорю. Но этого в двух словах не выскажешь, Балле. Второе, что я люблю, — это выбраться вечером перед каким-нибудь праздником из дворца и уйти на берег Еввав-Рата. Особенно в безлунную и безветренную ночь. И не в паводок, конечно, ибо ярость великой реки сильна, а я не желаю ничего яростного, сильного, ничего грозного… Мой брат! Я слушаю, притаившись в кустах, как мастера тростниковой флейты болтают у самого берега под пальмами и испытывают собственное искусство. Это так красиво! Назавтра все это будет звучать приглаженно, приятно и… не знаю, с чем сравнить… словно женщина привела в порядок одежду. Но тут они извлекают из своих дудочек воистину божественные звуки. Ты только представь себе, Балле: темнейшая темнота, тишь, только река шепчет свои смешные рассказики да во дворце немножечко пошумливают… и… тончайший звук — тончайший. Это так невозможно у нас, здесь! Мне иногда кажется, только в чертогах у Творца такое имеет право на жизнь…

Апасуд кусал губы, борясь со слезами. Ему хотелось выдержать и не заплакать, он еще сказал далеко не все. Царевич молчал, подчинившись воле царственного брата.

— И еще, в-третьих, Балле, я люблю взять в руку какой-нибудь плод и рассматривать его, рассматривать долго, со всех сторон, не упуская ни одной трещинки в кожуре, ни одного пятнышка, ни одного бугорка. Знаешь ли, на поверхности смоквы я научился различать двадцать восемь оттенков! Как совершенно все то, что создал Господь! Нет ничего лучше и прекраснее его творений. Балле, Балле! Разве весь этот дворец краше одного-единственного ячменного колоса? Мой брат!

Тут он обнял Бал-Гаммаста и все-таки заплакал. Этого не случалось уже с полтора солнечных круга… Царевич шепнул Апасуду на ухо одну короткую фразу, которая как раз и нужна была в подобных случаях:

— Я жалею тебя, Аппе.

Брат взглянул ему в глаза и просиял:

— Кажется, ты все-таки поймешь меня.

— Я стараюсь, Аппе.

— Где ты видел других людей, похожих на меня? Я не похож на других, и это очень плохо для царя. Я предпочитаю целый день провести, вдумываясь в прелести древнего гимна «Анкимт», сочиненного неизвестным умельцем в эпоху царицы Гарад… а не разбираться в варварских спорах энси казначейства с доверенными гурушами какого-нибудь лугаля сиппарского, входят у них там полночные пригороды в зону кидинну или не входят… Мне это неинтересно, не нужно, неприятно, в конце концов!

— Не горюй, Аппе. Ты ведь не один. Я с тобой, мама, советники, а их еще отец подбирал… — Бал-Гаммаст теперь не понимал, что ему делать и какие слова говорить. Выходило так: мало будет успокоить брата, видно, и впрямь нечто должно измениться… Апасуд был выше его почти на локоть. Тем не менее царевич протянул руку и погладил его по голове совершенно так же, как это сделал первосвященник у ворот Цитадели.

— Пустые слова, Балле! Моему сердцу тяжелее, чем если, бы на него взвалили десять ослиных нош. Я… боюсь этих людей. Советников отца, я, например, боюсь. А в походе я боялся всех, кроме батюшки и тебя, мой брат. Я опасался подойти и заговорить, а еще того больше я пугался, когда кто-нибудь подходил, чтобы заговорить со мной. Все эти солдаты, советники, чиновники! Да они так грубы! Они очень, очень грубы! Кое-кто из них понимает, в чем состоит правда и справедливость, хотя, наверное, не многие… Но никто ни разу в жизни не дал себе труда задуматься, в чем состоит вежливость, тонкость… Балле… я часто думаю о нашей жизни: почему один взрослый человек никак не возьмет в толк, что ему надо бы оставить в покое другого взрослого человека и не дергать его по мелочам? Балле! Балле! Какое у тебя сейчас лицо! Чего ты больше боишься — меня или за меня?

— И тебя… и за тебя тоже. Ты… ты… тебе ведь придется править до самого конца жизни, пока мэ не наполнится до краев… Мне жаль тебя. Творец свидетель, тут нет ничего плохого, просто… как же ты будешь мучиться!

Апасуд вновь обнял его.

— Ты понял меня! Как я рад. Та все-таки понял меня. Знаешь, я так рад, что сумел все это высказать тебе, мой брат! Мой любимый, умный, славный брат. Хочешь, скажу, какая у меня самая большая мечта? Хочешь?

— Скажи, Аппе.

— Вот если бы однажды Творец спустился на нашу землю и ходил между людей, облаченный в простые одежды. Как какой-нибудь рыбак или плотник… Конечно, я бы узнал Его. Не мог бы не узнать! Он отыскал бы меня, взял за руку и увел отсюда. Мне неуютно здесь, Балле, совсем неуютно. Он отвел бы меня в страну, которая мягче нашей…

В этот миг Бал-Гаммаст чуть было не перебил брата, едва-едва удержался. Начни он спорить — упрямству Апасуда не было бы конца. Спорить с ним бесполезно, это знают все, и даже матушка, власть которой над братом почти безгранична, — и та не станет оспаривать его мнение. Апасуд либо примет тебя сразу, либо, может быть, примет потом, умом или душой привязавшись к тому, что ты ему сказал, но только сам; и никогда не подчинится, возжелай кто-нибудь громогласно его вразумлять… обманчива мягкость нового царя баб-аллонского. Он мягок с теми, кто мягок с ним, Бал-Гаммасту захотелось рассказать брату, как он сам любит свою землю, великую и веселую земляную чашу Алларуад, рай земной, где золотой ячмень обилен, женщины ласковы, хоть и насмешливы, мужчины трудолюбивы и отважны, чистая вода течет по искусно устроенным каналам, а гнилые болота остались только в самых глухих местах; где города гостеприимны для мирных путников и неприступны для врагов; где дороги давным-давно очищены от разбойников и странствующий добрый человек может встретить ночную пору на пути между двумя селениями, не опасаясь ничего, кроме непогоды и диких зверей… Славная и богатая земля Алларуад! Базары твоих городов пахнут пряностями и благовониями, искусные мастера выведут любой, самый сложный узор по ткани и по металлу, глубокие реки твои, спокойно катят волны к морю, сады твои цветут ярче солнца и плодоносят щедрей осеннего дождя воистину вечное лето в твоих пределах! Как можно — не любить тебя? Бал-Гаммаст иной раз, отправляясь куда-нибудь с отцом, испытывал желание целовать