Дети Бронштейна — страница 10 из 38

мая, чего ищу. На столе грудой лежали мамины фотографии, я их вообще-то знал, но обычно он держал их в комоде. Моя мама — малышка-школьница, смущенная невеста, с Эллой на руках, с желтой еврейской звездой, мама после войны, в меховой шубке посреди разбитой улицы, в отпуске на Балтийском море, моя мама на сносях, со мной в огромном животе. Он разложил фотографии так, словно они теперь часть интерьера комнаты, и я пытался догадаться, что бы это значило.

Я пошел к себе и открыл учебник биологии, вдруг испугавшись, что плохо подготовился. Буквы бессмысленно толпились на странице, и стоило мне вникнуть в какую-либо фразу, как прочие знания сразу улетучивались. Немного помучившись, я сменил учебник биологии на детективный роман, но две эти книги обнаружили поразительное сходство. Жаль, что я отверг милостивое предложение Марты. Я заставил себя прочитать главу про онтогенез многоклеточных, это у меня слабое место, и вроде бы что-то усвоил.

Телефонный звонок показался мне спасением, я бегом побежал сообщить Марте, что ее предложение принято. Мужской голос попросил отца к телефону. Я ответил, мол, его нет, и тогда он поинтересовался, куда отец ушел. Я объяснил, что не знаю (и это правда, хотя и не вполне чистая правда). «У аппарата его сын, так?» Я подтвердил, и мужской голос продолжил: «Мы же знакомы. Передай, что звонил Ротштейн».

Судя по звонку Ротштейна, отец на дачу не поехал, значит, сидит в «Экштайне» (это что-то между пивнушкой и бильярдным клубом), где ж еще. Будь этот вечер таким, как все другие, я бы и не сомневался. Долгие годы отца так и тянет к бильярдному столу, карамболь — его страсть, и в удачные дни у него средний результат выше четырех. Помню, лучшая серия ударов принесла ему сорок три очка, он просто помирал от гордости, когда об этом рассказывал.

Написал ему записку, что звонил Ротштейн. И внизу еще приписал: упрек насчет денег на хозяйство — справедливый, а другой, насчет ключа, — нет. Положил записку на пол в коридоре. Я надеялся, что хоть какое-то сомнение у него зародится, если я буду стоять на своем.

Пошел вниз, еще и восьми не было. На улице я решил заглянуть в «Экштайн». Но, пройдя несколько шагов, вернулся, зашел домой, поднял записку и разорвал: разве я собираюсь втираться к нему в доверие? И опять вышел на улицу. Мои действия никак не назовешь разумными, скорее — внезапными и беспорядочными, подчиненными первому порыву, каков бы он ни был. Не признаваясь самому себе в желании найти отца, я сделал большой крюк, на каждом шагу решая ни в коем случае не заходить в «Экштайн».

Войдя в «Экштайн», я увидел, как он улегся поперек бильярдного стола в центре зала и бьет по шару, но неудачно. Он выпрямился и сразу заметил меня в дверях. Замер на долю мгновения, потом вернулся к своему столику и сел, повернувшись ко мне спиной. Я тоже сел за столик неподалеку, зал не забит до отказа — понедельник, вечер. Заведение это мне хорошо знакомо, тут есть другой зал в глубине, и там еще три бильярда. Когда мне было лет двенадцать-тринадцать, отец порой приводил меня сюда: я не хотел сидеть дома один, а он не понимал, с чего бы нам скучать каждый вечер. Если не было народу, мне разрешалось взять кий и под его руководством отрабатывать разные удары. Последняя попытка закончилась тем, что при так называемом отыгрыше я сделал дырку в зеленом сукне. Хозяин видел, как это произошло.

Какой-то пьяный крикнул на весь зал:

— Арно, это не твой ли сын?

И я услышал, как отец тихо отвечает:

— К сожалению, да.

Неприятно было там сидеть, так как его партнеры и все прочие посетители устремили на меня взгляды. Выдержал я потому, что пошел к стойке бара, заказал кофе и дожидался, пока передо мной поставят кофейник. Ну вот, теперь всем стало известно, что отношения у нас с отцом напряженные, все видят, что он мириться не желает. Я решился дождаться конца партии, а если он станет разыгрывать следующую, не удостоив меня и взглядом, то встану и уйду.

Подошел тот пьяный, положил мне руку на плечо со словами, что, мол, сын Арно ему друг, и спросил, что я буду пить. В ответ на мое заявление, что крепкого я вообще не пью, он рассмеялся и громко заказал две рюмки водки. Отец, стоя у грифельной доски и записывая свои очки, скомандовал:

— Оставь его в покое.

Прозвучало это угрожающе, особенно потому, что он стоял к нам спиной. Прозвучало так, что он, дескать, дважды повторять не станет. Возникла пауза, пьяный пожал плечами и ретировался на свое место, а вскоре в зале вновь воцарилось оживление.

Закончив партию, отец подошел ко мне. Не говоря ни слова, схватил за руку и повел, как под стражей, в другой зал. А там, отпустив меня, стал спрашивать, зачем я его преследую, и уселся в ожидании ответа. На одном из трех бильярдов какой-то игрок катал шары, стараясь вывести их на определенную позицию и не обращая на нас внимания.

— Как ты ведешь себя со мной? — заговорил я.

— В настоящее время я всерьез воспринимаю любые оскорбления и вранье.

— Ты о чем?

Лицо его просто перекосилось от нетерпения, всем видом он показывал, что старается держать себя в руках.

— Зачем ты сюда явился? — вскипел он.

— Чтобы сказать: тебе звонил Ротштейн.

Кто-то от двери спросил, будет ли он играть дальше.

— Нет, в другой раз, — отказался отец.

Я проводил его в первый зал, он подошел к стойке расплатиться, и я услышал, как он напомнил хозяйке про мой кофе. Та ответила:

— Надо же, он теперь совсем взрослый.

Тем временем стемнело, мы молчали, сворачивая за один угол, за другой. Он шел впереди, я за ним. Остановились на красном светофоре, он взял меня под руку. Сколько лет миновало с тех пор, когда мы вот так ходили вдвоем?

— Начнем с главного, — заговорил он. — Твоих советов я слушать не собираюсь.

— Мне нечего посоветовать, — возразил я.

Мы дошли до Фридрихсхайна, сели на скамейку рядом, перед нами улица, темный парк за спиной. Моя правая и его левая рука все еще сцеплены, словно про них позабыли. Отец спросил:

— А чего хотел Ротштейн?

— Он не сказал. Просто велел передать, что звонил.

— Ты понимаешь, кто такой Ротштейн?

— Да.

Он понизил голос, будто разговаривая сам с собой:

— Знаю, я не очень-то заботливый отец.

Я промолчал. Удивился, конечно, но хватило ума не открывать рот. А он продолжил:

— Не представляешь, какие из-за тебя неприятности.

— Это Ротштейн?

— Да не важно, — ответил он. — Давай спрашивай. Что ты хочешь знать?

Вопросов у меня наготове не было, поэтому я попросил рассказать, как дело дошло до похищения, и по возможности с самого начала.

— С самого начала? — отозвался он с усмешкой. — Может, с самой моей юности?

Взглянул на меня как на ребенка, который пока не готов разобраться в столь непростой истории. Затем встал и пошел прочь, но не торопясь. Казалось, он старается уберечься от какой-то значительной ошибки, однако пошел он почему-то в парк, а не от парка прочь, и как это связать? Такой уж он был, сложный до умопомрачения, в любую минуту у него все — раз, да и поменяется.

Я двинулся за ним, так медленно, что расстояние между нами не сокращалось. Пытался придумать вопросы. Посреди парка, у темного пруда, где днем плавали лебеди, он остановился меня подождать. Я спросил:

— А почему вы не можете просто заявить на него?

— Потому что не хотим.

— Боитесь, что наказание окажется слишком мягким?

Он попытался изобразить, что впервые задумался над этим, затем покачал головой и произнес:

— Не здесь.

— Но какие же еще могут быть причины?

Напоследок чуточку поколебавшись, и все же преодолев какие-то свои сомнения, он дал объяснение происходящему — невероятное объяснение. То есть все они — и отец, и Гордон Кварт, и Ротштейн — убеждены, что живут в неполноценной стране, в окружении недостойных людей, которые не заслуживают ничего лучшего. То есть он представляет себе, как меня удивили бы подобные взгляды, и ни к чему было раньше это обсуждать. Мне ведь надо, к несчастью, существовать рядом со всей этой тварью, и какой смысл выставлять на суд окружающую меня среду? Правда, надзирателя наказали бы как полагается, если б дело попало в суд, но по какой причине? Исключительно потому, что страну случайно завоевала вот эта держава, а не какая-то другая. Если бы граница проходила чуточку иначе, те же самые люди придерживались бы прямо противоположных убеждений, что тут, что там. У кого сила, тот запросто внушит свои идеи немецкому отребью, хоть он Гитлер, хоть кто. Потому они и решили взять дело в свои руки. Попади это дело в суд, который заслуживает уважения, им бы такое и в голову не пришло.

Тем временем мы обошли пруд. Глаза мои привыкли к темноте, но ни одного лебедя я разглядеть не сумел. Перебивать отца я опасался: о подобных вещах я никогда раньше не думал, я и сейчас чую что-то неладное. Поразительно, что от меня всегда скрывали столь важные соображения. Его послушать, так это и есть забота, но не кроется ли за ней подлинная причина — пренебрежение?

— Ты получил ответ на свой вопрос?

Я понимал, что мы в неравном положении, я выступал, как дилетант, который имеет наглость поучать профессионала в его области. И тем не менее спросил:

— А вы представляете, что будет, если это дело раскроется?

— Да.

— Не с ним будет, а с вами?

Отец кивнул:

— Да, представляем.

Явно чувствуется: он не рад продолжать разговор, и что мне теперь — сдаваться? Мой страх лишь усилился, я не могу делать вид, будто перестал бояться. И я подыскивал возражения, хотя все старания мне казались в тот день напрасными, как попытка затушить пожар, просто подув на него.

Я сказал так:

— Пусть вы сто раз уверены, что и люди, и правосудие в этой стране полное дерьмо, но у вас-то откуда право тут командовать?

Он почесал голову, я знаю этот жест; другие считают до десяти, а он чешет голову.

— Ладно, оставим, — промолвил он.

— Разве не случается беда, когда люди берут на себя права, которыми не обладают?