Дети Бронштейна — страница 32 из 38

Вечером ей опять на киностудию, в последний раз. Поэтому я не просто помирал со скуки, я еще и знал: впереди ничего приятного. И все-таки приятнее ощущать одиночество рядом с ней, чем вдали от нее. А она все строчит страницу за страницей, да так торопливо, будто знает текст наизусть и боится позабыть.

Выдумав какой-то ничтожный предлог, ее мать заявилась к нам в комнату. Стукнула разок и тут же распахнула дверь, а Марта сердито взглянула на меня, потом на нее. Это был уже второй контрольный заход, до того Рахель интересовалась, останусь ли я ужинать. «Мы пока сами не знаем», — отмахнулась Марта, не спросив у меня.

На сей раз Рахели понадобились кухонные ножницы, может, Марта их видела?

— Так, мама, все в порядке. Не волнуйся! — раздраженно ответила та.

Только Рахель вышла, как Марта заперла дверь. Мне даже неловко стало, ждать-то нечего, какой толк от замка. Возвращаясь к письменному столу, она сделала шаг к качалке и наскоро меня поцеловала, а то я вроде совсем был не у дел.

Я заставлял себя читать, но никак не мог уловить нить детективного сюжета. А когда с очередной попытки все-таки разобрался, читать дальше мне и вовсе расхотелось.

— Долго тебе еще писать?

— Буду писать, пока не уйду.

Не стоило обижаться, откуда мне знать, какие у студентов порядки. Положив книгу на стол, я стал раскачиваться со всей силы, во весь размах полозьев, но отвлечь Марту не удавалось. Уж так углубилась в работу, мне даже завидно стало.

И музыку не послушаешь, наушников у Марты нет. От безысходности я решил ей все-таки рассказать, что произошло на даче в то воскресенье. Думал, хоть эта история заставит Марту оторваться от занятий! Вот я и спросил, не забыла ли она о нашей последней встрече в лесу и о своих подозрениях.

Сначала она дописала предложение, на что ушло некоторое время, а потом переспросила:

— Что ты говоришь?

Я повторил:

— Помнишь, мы хотели встретиться на даче, а не вышло?

Марта удивленно взглянула на меня:

— Помню, отчего же нет?

И снова взялась за работу. А я подумал: «Ну, долго тебе писать не придется!» И пошел: она тогда прямо и заявила, мол, что-то не так, и как в точку попала, я был вне себя, такое со мной приключилось, и надо это обсудить наконец.

В эту секунду раздался стук в дверь, и я увидел, как дверная ручка раз-другой качнулась вниз. Марта обернулась, сделала мне знак, чтоб молчал, и крикнула:

— Подождите минуточку!

До меня дошло, что она не слушала, вернее, не вслушалась и не поняла, сколь важны были мои слова. Подошла к кровати, стянула одеяло, снова кинула его на кровать и дважды хлопнула ладонью по подушке. Усмехнулась с таким видом, будто расстаралась ради нас обоих, и отворила дверь.

Рахель Лепшиц тут же устремила взгляд на кровать. Уж лучше б Марта воспитывала мать в мое отсутствие, хотя я тут, конечно, не чужой.

— Мама, что такое? — заговорила Марта, когда пауза, по ее мнению, чересчур затянулась.

Рахель с трудом пыталась вспомнить причину своего вторжения, я бы не удивился, если б она молча вышла. Но она справилась с замешательством — возможно, разгадав шуточку своей дочери. И, оторвав взгляд от кровати, спросила, не слушаем ли мы сейчас радио.

Мы с Мартой, понимающе переглянувшись, не рассмеялись, а дружно покачали головами. А Рахель на это: по радио передают, что умер Вальтер Ульбрихт. Минутку еще постояла, словно не решаясь оставить нас наедине с этим известием, затем все-таки ушла.

Марта взяла подушку с кровати, подложила себе на стул и снова принялась за работу, не говоря ни слова. Как-то бессердечно, по-моему. Нет, я не особый поклонник Ульбрихта, но некоторого осмысления новость все же заслуживала. Меня она задела за живое, будто ушел кто-то из моего окружения. Ульбрихта я знал лучше всех других руководителей нашей страны, хотя в последнее время о нем почти не упоминали. А в моей школе его портреты висели повсюду, даже в физкультурном зале и на лестнице.

Не было слышно, как она пишет, только локоть тихонько ехал по столу в сторону. Мне вспомнилась фраза из моего школьного сочинения по поводу его 75-летнего юбилея: «И за это мы всегда будем относиться к нему с любовью и уважением».

— Как думаешь, фестиваль теперь прикроют? — спросил я у Марты.

— А тебе-то что? Разве это твой фестиваль? — ответила она.

Листок весь исписан, она полезла в ящик стола за новым. Марта часто путалась в своих бумагах и записях, однажды я полюбопытствовал, отчего бы ей не писать в тетрадке, но она объяснила, что студенты тетрадями не пользуются, тетрадь — это для школьников. Вот, говорит, руке пора отдохнуть, а я что-то начал про дачу, могу рассказать дальше, она послушает.

И вовсе ей не любопытно, и ничего она не заподозрила, копается себе в ящике стола. Ну я и сказал, что проклятые гости зажились у нас в домике и никуда уезжать не собираются. Вот, дескать, и все.

Она нашла, что искала, а мне сунула в руки пакет — фотографии со съемок, и на всех она, Марта. Идет с каким-то стариком по улице (уж не Голубок ли?), сидит в купе поезда с журналом в руках, стоит перед полицейским — проверка документов, она замерла от страха. Брови у нее какие-то широкие, губы пухлые, выпяченные. Спросил, и она объяснила, что перед каждой съемкой идет к гримерше и та размалевывает ей лицо, в кино иначе не бывает.

— Выкинула бы ты сразу эти фотографии. А то еще увидит кто-нибудь.

Сложив губы трубочкой — то ли свистнет, то ли поцелует, — Марта долго смотрела на меня с нескрываемым удивлением. Для шутки мое замечание слишком грубо, но мне и было не до шуток. Пропитался ядом от бесконечного ожидания, чувствовал себя отверженным. И выдержал ее взгляд, даже не думая забирать свои слова обратно.

Марта взяла у меня из рук пакет и фотографии, я оставил одну и держал на расстоянии, Марта попыталась ее выхватить, но не достала. Выпрямившись, она резко протянула руку вперед, да с такой злостью, что я сам отдал ей фотографию.

— Мы сейчас поссоримся, — пригрозила она, запихивая снимки в пакет.

Я разозлил ее еще больше, поскольку кивнул, вроде как соглашаясь. При таком настроении лучше уж ссориться (до определенного предела, конечно), чем сидеть тут и дожидаться, пока она выйдет из дома. Однако Марта просто повернулась вместе со стулом к своей работе, явно не желая тратить на меня время.

— Послушай, дорогой, мне надо тебе кое-что сказать.

Ага, не зря я надеялся! Она смяла листок бумаги и бросила в корзинку для мусора.

— Я давно уже знаю: определенных тем при тебе лучше не касаться, — начала она. — Стоит только упомянуть одно слово, которое с «е» начинается, на «й» кончается, как ты впадаешь в ступор. Настоящие жертвы рвутся каждый день отмечать годовщины и выставлять пикеты в знак протеста, а для тебя главное — промолчать. Думаешь, это совсем другое, противоположное? А я тебе говорю: это та же самая необъективность. Откуда она только у тебя? Твоего отца я не так хорошо знаю, но знаю о других влияниях, которым ты подвержен: неужто они так слабы? Не ты ли мне всегда говорил, будто лагерь не смог его сломить?

Вот так примерно она говорила. И только умолкла, как сразу схватила ручку — и за работу. Судя по всему, она меня не столько раскритиковала, сколько обругала. Будь это критика, мне полагалось бы ответное слово. Ее локоток опять поехал в сторону.

Я встал, собираясь уйти. Ничего такого я не совершил, я всего лишь ворочу нос от вонючего дела, в которое она ввязалась. А что, нельзя и возразить, если опять в том самом прошлом с упоением копаются те, кто — по мне — просто мародеры? А что, надо рукоплескать любому дерьму, если у тебя родители сидели в лагере?

Пока я шел к двери, Марта успела спросить, куда это я. Только я взялся за дверную ручку, как бровки ее полезли вверх. А я сказал, что впредь пусть она выступает с обвинениями тогда, когда у нее найдется время выслушать и мои оправдания. Она бросила ручку на стол, повернулась и поглядела на меня с любопытством.

Всего-то и руки протянула, а я остановился. Всего-то и пройти два-три метра — и я в ее руках. Усадила меня к себе на колени, и я не сразу сориентировался, потому что в таком положении еще не бывал. И шепнула мне на ухо:

— Ну, давай, оправдывайся!

Долго тянулось время, и не было на свете ничего прекраснее ее объятий. Вот первая разумная мысль, на которой я себя поймал: «Кто, как не Марта, заслуживает кротости и нежности с моей стороны? Она ведь не затем меня целует, чтобы загладить свою ошибку. Только любовь на такое способна, только любовь».

Снова раздался стук, но Марта не позволила мне встать. На сей раз дверь была не заперта, но Рахель Лепшиц ждала за дверью. Марта держала меня так крепко, что мы упали бы оба, если б я попытался высвободиться. Она крикнула: — Что ж ты не заходишь? Сцена разыгрывалась за моей спиной, и я скорее умер бы, чем обернулся. Одну мою ногу Марта зажала коленями, как тисками. В комнате воцарилось молчание, а потом Марта что-то мне прошептала, по-моему, слово «самообладание».

***

Может, мне и не хочется этого признавать, но парень я покладистый. Недовольство мое выражается обычно в плохом настроении, а не в поступках. Притом люди, способные на протест, мне нравятся больше покорных, я никогда не сомневался, что однажды стану таким же. Одна беда: мне не с чем бороться в нынешней моей жизни.

Мысль о восстании против семейства Лепшиц смехотворна, я сам помру от жалости, а главное, ничего не выиграю. А против кого мне выступать в борьбе за жилье? Во враге должно быть что-то вражеское, враг вообще должен быть видимым, а то начинаешь вслепую молотить кулаками вокруг себя. Надеюсь, в университете дело пойдет лучше, уж там найдется кому оказать сопротивление.

Нового жилья и на горизонте нет, но картонными коробками я запасся. Как приятно уже сейчас хлопотать о переезде, хоть чуточку вдохнуть ветра перемен. И не надо бояться, что тайна раскроется: или Марта уже посвятила в нее родителей, или я при случае сделаю это сам.