— Это Арк для меня посадил, — говорит мать. Я поворачиваюсь и смотрю ей в лицо. Она никогда не говорит о первом супруге. Если я начинала допытываться, она бросала: «Забудь» — и уходила за дровами, сложенными под карнизом.
— Его подарок, — говорит она. — На праздник Очищения.
Если я хочу все-таки разгадать ее загадку — понять, почему она несколько сторонится отца, — надо действовать осторожно.
— Все говорят, что он был славный.
Она кивает.
— А еще какой он был?
— Наблюдательный. И скромный, как твой отец. — Матушка смолкает.
— А еще?
— Он любил долгие прогулки и тихие ночи под звездами.
Мать улыбается, и я ощущаю неловкость, словно, расспрашивая ее, я предаю отца.
— А душистые фиалки и амулет — это было в один и тот же год?
Она кивает.
Она предпочла Арка моему отцу. Наверное, боль за него побуждает меня сказать:
— Ты принесла амулет в жертву на болоте. — Мои слова напоминают ей о лжи, в которой она поначалу смогла убедить меня, как и всех остальных.
Откуда я узнала правду? Она открылась мне в видении, когда я была еще маленькой, так давно, что теперь кажется: я знала это всегда.
Я видела мальчика на пороге возмужания — моего отца, — ворошащего ногой лесную подстилку За спиной у него возвышался красный песчаник Предела и черная зияющая пасть старой шахты. Глаза его были устремлены на палую листву и гниющие ветки. Я сразу поняла, что он ищет медь. Мы с отцом часто высматривали куски голубовато-зеленой породы, оставленной древними людьми, которые разрабатывали Предел, так что догадаться было нетрудно. Он искал сосредоточенно, до тех пор, пока его внимание не привлек блеск с низкой ветки. Он сделал несколько шагов и увидел, что блестящий предмет лежит в сорочьем гнезде. Подойдя еще ближе, он понял, что это. Освободив сверкающий крест от пожухлой травы, веток и глины, он внутренне содрогнулся, скорчился, слово от пинка в живот: да, это его амулет. Набожа не сочла подарок драгоценным и не пожертвовала Матери-Земле — она бросила никчемную безделушку в тлен лесной подстилки, на поживу сороке. Он поднял руку, желая вышвырнуть кусок серебра, но передумал и спрятал в суму на поясе. Там ему уже не сверкать на солнце.
Матушка не сводит взгляда с душистых фиалок; губы ее сжаты в тонкую линию. Я еле сдерживаюсь, чтобы не проговориться, но она упирается пальцами в землю, словно ей дурно.
В конце концов я говорю:
— На последнем празднике Очищения Крот дал мне стрекозу. — Ничего необычного: подростки, еще не вышедшие годами для участия в празднике, часто делали символические подарки девочкам.
— Упражняйся, — чересчур оживленно говорит матушка. — На будущее.
— Месяц дал мне перо.
— Ой!
— Вторуша дал мерную ложку, правда только вчера, в благодарность за мокричниковый бальзам. — Я достаю деревянную ложечку с глубоким черпалом.
Матушка берет ее, вертит в руках.
— У тебя есть почитатели.
Я улыбаюсь:
— Вторуша бегает быстрее всех.
— Он почти догнал тебя на празднике урожая. — К концу все-таки уступил. — Мы с Вторушей оставили далеко позади прочую ватагу, и счет у нас был ровный.
— Намеренно?
Я и сама задавалась этим вопросом, по крайней мере до тех пор, пока мы не отправились вместе искать соты.
— Да.
— Как славно, что он позволил тебе выиграть!
— Он хороший. — Я провожу пальцем по стебельку фиалки, не поднимая взгляда. — Говорит, меня нужно было назвать Быструшей.
— Тебе бы понравилось?
Я поднимаю глаза, качаю головой:
— Мне нравится Хромуша.
— Мне тоже Хромуша нравится.
В этот чудесный день среди лиловых фиалок я на короткое время забываю о неровной походке, которая дала мне имя, и о том, что дома меня ожидает друид по имени Лис. Но ни величие пробуждающейся земли, ни полет на крыльях ветра, уловленного плащом, ни даже посулы деревянной ложки не могут надолго затмить мысль о быстро надвигающемся Просвете.
— Мне кое-что помнится, — решаюсь я. — А может, я все придумала. Не знаю. Мне кажется, ты когда-то говорила об этом.
Она неспешно, осторожно кивает.
— О сгнившем урожае пшеницы, когда ты была девочкой.
Лицо у нее застывает, затем вытягивается.
— Значит, это правда. — Я чувствую, как кожу покалывает, сердце начинает биться чаще. — Друид принес в жертву богам слепого мальчика.
— Мы звали его Жаворонком, — шепчет она, и на лице у нее отражается боль — словно сотня вздохов. — Он был сыном Недрёмы.
— Так вот почему она бродит ночами, — говорю я. — Вот почему не спит.
— Прежде ее звали Ивой.
— И никто ни слова не говорит?
— Мы потом дали обет, все мы. Поклялись, что не станем думать об этом, не станем говорить.
Я пожимаю плечами: странно, что эта история осталась во мраке. Как вышло, что никто ни разу не обмолвился мне о Жаворонке?
На Черном озере не говорят: «человеческие жертвы». Вместо этого прибегают к выражению «старинные обычаи». Например: «Эти старинные обычаи давным-давно исчезли из нашего уклада». И я находила утешение в таких словах — доказательстве того, что подобная жестокость осталась в далеком прошлом и что моя матушка никогда не упоминала о слепом мальчике, которому перерезали горло. Но уклончивая фраза, как теперь оказалось, лишь помогала деревенским делать вид, будто ничего такого не было.
— Хромуша… — Матушка берет меня та руку. Я чуть заметно киваю, избавляя ее от душевной боли и не объясняя того, о чем догадалась только сейчас: лишь бессердечный мог без нужды сболтнуть мне о перерезанном горле калеки. Вот почему мне неизвестна история Жаворонка и Ивы, которая стала Недрёмой после убийства, лишившего ее покоя до конца времен.
Я сказала, что мне нравится быть Хромушей, и мне хочется, чтобы это было правдой. Но прямо сейчас меня пронзает ужас оттого, что я Хромуша — провидица, которая должна вызвать римлян; девушка, что ковыляет по полям, припадая на одну ногу.
ГЛАВА 9ХРОМУША
Вечером мы с матерью принимаемся за приготовление снадобий, отец берется за инструменты. Пока мы молча работаем — размалываем, смешиваем, затачиваем, — Лис стоит на коленях под крестом Матери-Земли, плотно сомкнув веки. Но внезапно его глаза распахиваются, и он начинает настороженно прислушиваться. Я тоже слышу: где-то вдалеке молотят землю копыта.
— Римляне! — Затем, обращая взгляд на меня, друид командует: — Спрячь моего коня.
Я не сразу двигаюсь с места, и он прикрикивает:
— Ну?!
Я роняю пестик. Скрыв одеяние под кожаным плащом, Лис бросается к двери. Я следую за ним, отставая на шаг, исполненная решимости не дать римлянам обнаружить такого благородного коня — свидетельство того, что друид где-то поблизости. Лис торопится в лес, чтобы укрыться, а я — к овечьему загону на задах дома Пастуха, где привязан конь. На бегу я различаю в приближающемся грохоте новые звуки: клацанье металла о металл. Бьют мечами в щиты, чтобы нагнать страху, думаю я. Хотят поднять тревогу.
Уши коня навострены Он ржет, роет копытом землю. Втянув воздух ноздрями, дергает ослабленные поводья, которыми привязан к загону. Я ра> вязываю его, и он резво бежит за мной несколько сотен шагов до Священной рощи, уединенного места, где мы проводим обряды жертвоприношений, умиротворяющие богов. Я привязываю коня к рябине, похлопываю его по крупу и спешу назад на прогалину.
Я насчитываю восьмерых римских всадников: именно столько предсказало мне видение. Взгляд перебегает с бронзовых шлемов на панцири, с них — на подбитые гвоздями подметки кожаных сандалий: все точно так, как я видела в тот день, когда щавель полыхнул зеленым.
Деревенские стекаются на прогалину, падают на одно колено перед римлянами, словно это посланники богов. В толпе я вижу родителей — как раз в тот момент, когда отец замечает меня. Он похлопывает по земле рядом с собой, и я проворно пробираюсь к нему.
Воины переговариваются друг с другом на мелодичном языке, не вяжущемся с их напряженными лицами, мускулистыми руками и ногами. Один из них — смуглый, как и все они, если не считать свежего шрама, тянущегося из-за уха до горла, — выкрикивает приказания на нашем языке:
— Держать руки перед собой! Оставаться на коленях! — Он объезжает на коне коленопреклоненных селян и кричит: — Первый человек, покажись!
Охотник продолжает стоять на коленях, склонив голову, пока римлянин не рявкает:
— Ну?!
Охотник встает, и я отвожу взгляд от его дрожащих коленей.
— Прошлой ночью из Вирокония сбежали двое узников, — заявляет римлянин.
Интересно, думаю я, не могут ли эти сбежавшие узники быть членами восставшего племени, которое обложили на западных плоскогорьях? Если так, надеюсь, что они ускользнули далеко за пределы досягаемости римлян.
— Мы верные подданные, — говорит Охотник. — Мы посылаем пшеницу вашему императору.
— Нашему императору? — Римлянин воздевает копье. — Не твоему?
Охотник отшатывается:
— Моему императору.
— Назови его имя!
Челюсть у Охотника отвисает.
Римлянин утыкает острие копья ему в грудь.
Мой отец поднимает голову.
— Имя нашего императора — Нерон, — говорит он.
Рот римлянина кривит усмешка.
— Мы не укрываем мятежников, — продолжает отец. — Мы не ссоримся с римлянами. Мы живем уединенно, довольные тем, что собираем пшеницу для нашего императора.
Охотник выпячивает грудь и выпаливает:
— Я первый человек! — Бросает свирепый взгляд на отца. — Он не имеет права говорить за всех нас.
Римлянин в ответ прищуривается, окидывает взглядом толпу.
— Расходитесь по домам! — командует он и затем, когда мы стремглав разбегаемся к нашим хижинам, добавляет: — Все дом£ обыскать!
Воины спешиваются, направляются сперва к хижине Дубильщиков, расположенной на противоположном конце от нашей.
Когда отец аккуратно прикрывает дверь за нами тремя, я бросаюсь к нему, но он отстраняется.
— У нас мало времени, — предупреждает он.