Мать оглядывает дом, указывает на запасное платье Лиса, висящее в его спальной нише прямо у входа, и я понимаю, что мы должны спрятать все признаки присутствия непрошеного гостя. Я застываю, уже протянув руку, но не решаясь притронуться к одеянию друида. Затем снимаю платье с колышка. Матушка открывает сундук в ногах его лежака, затем придумывает кое-что получше, нежели засунуть платье в место, достаточно просторное для того, чтобы у римлянина возникло желание заглянуть туда. Вместо этого мы запихиваем сверток в котелок. Отец выглядывает из двери на просеку.
— Скоро будут здесь, — говорит он.
Я слышу грохот бьющейся посуды.
— Вышли от Охотников, — поясняет отец. — Поживились парочкой фазанов, но ничего не подожгли.
Матушка прижимает ко лбу тыльную сторону запястья, произносит наше традиционное обращение к богам:
— Услышь меня, Покровитель!
— Набожа! — прикрикивает отец.
Она опускает руку.
— Вздуй огонь, — приказывает он. — Хромуша, налей восемь кружек пшеничного пива.
Пока матушка посыпает щепой тлеющие угли и дует на них, я расставляю кружки и наливаю пиво. Отец вытаскивает из-за пояса кинжал, проводит большим пальцем по лезвию, снова убирает. Я слышу нечто вроде ритмичного посвистывания. Напрягаюсь, пытаясь расслышать больше, определить источник звука. Но это всего лишь страх: мое колотящееся сердце, ток крови.
Восемь воинов, громко переговариваясь, приближаются, и отец подходит к распахнутой двери хижины. Они вваливаются внутрь, не обращая внимания на его вытянутую в гостеприимном жесте руку, дважды обходят хижину, заглядывая за выцветшие занавеси и без колебаний срывая их с балок. Отец указывает на скамьи, расставленные вокруг очага, матушка приносит наполненные мною кружки. Непринужденность, с которой римляне располагаются у очага язычника, попивая его пиво, говорит о том, что в этом для них нет ничего нового. Они переговариваются на своем странном языке, смеются, осушают кружки, поднимают их над головой, матушка наливает по второму кругу, и я поражаюсь тому, что эти люди почти не отличаются от мужей, знакомых мне с ранних лет.
Вскоре римлянин со шрамом замечает свисающие с балок пучки трав и жестом велит матери осмотреть нарыв у него за ухом, довольно далеко от шрама. Он не сводит с матери глаз, пока она приготовляет припарку из плакун-травы, которая вытянет гной из раны. По скованности движений и ссутулившимся плечам я вижу, что матушке неловко под его взглядом. Внезапно отец выхватывает из-за пояса кинжал и вонзает его в столешницу с такой силой, что тот остается стоять прямо, вибрируя над заклинившим кончиком. Темные глаза устремляются к кинжалу, руки ложатся на рукоятки мечей. Римлянин со шрамом порывается встать.
— Сиди, — говорит отец с кроткой улыбкой. — Примочка почти готова. Моя супруга позаботится о тебе. Затем вы оставите нас с миром.
Мужчины по-прежнему напряжены и наготове, пока римлянин со шрамом наконец снова не усаживается на скамью и не подносит к губам кружку.
Мать держит теплую примочку у него за ухом и, когда кожа размягчается, протыкает нарыв острым кончиком костяной иглы. В воздухе разливается зловоние хлынувшего из раны гноя. Римлянин с облегчением вздыхает, откидывается на спинку скамьи. В хижине воцаряется умиротворение.
Отец не сводит глаз с нагрудного доспеха римлянина. Его любопытство очевидно, и римлянин тоже это замечает. Он распускает ремни спереди и распахивает нагрудник, чтобы отец мог изучить броню изнутри. В конце концов отец приседает на корточки перед римлянином, исследуя хитроумную конструкцию: порядка тридцати сегментов, соединенных друг с другом кожаными ремешками.
— Замечательная вещь! — со сверкающими глазами произносит отец.
Довольный римлянин притрагивается к рукоятке меча на бедре и поднимает брови, предлагая отцу взглянуть на оружие. Отец, как и любой мужчина, зачарован железом, и я, затаив дыхание, смотрю, как римлянин тянет меч из ножен.
Рукоять простая: ни эмали, ни выпуклых деталей, которые могли бы впечатлить отца. Но когда римлянин вонзает кончик меча в землю и налегает на него всем весом, лезвие выгибается, словно оно не из железа, а из какого-то иного материала. Брови отца ползут вверх: лезвие не ломается!
— Закаленное, — поясняет римлянин. Видно, с каким удовольствием он произносит незнакомое для нас слово, говорящее о римской смекалке. — Ты знаешь, что нужно отпускать готовое лезвие в холодной воде? — спрашивает он.
Отец кивает, не показывая, насколько оскорблен предположением, что он может не знать таких очевидных вещей.
— Лезвие нужно потом снова нагреть, то есть закалить. Закалкой, — продолжает римлянин, — можно изменить твердость железа.
Он объясняет, что, чем сильнее повторное нагревание, тем гибче становится железо. Лезвие вынимают из углей, когда остывающее железо примет цвет соломы. В этот момент оно остается прочным, но не таким хрупким, как до второй порции жара.
Отец наклоняется ближе, впитывая каждое слово. Я распихиваю плакун-траву в десяток холщовых мешочков — урок, заданный мне матерью, — и зашиваю открытую сторону. Пока я работаю, отец легонько постукивает костяшками пальцев по подбородку, и я знаю, что он лихорадочно размышляет. Удастся ли закалить пилы для Плотника, придать побольше упругости? А герлыги[8] для Пастуха, которыми тот ловит овец? Они уже не раз ломались из-за хрупкости металла. Та же история и с мездряками Дубильщика, которыми тот выскребает шкуры. И тут я вспоминаю, что сказал отец, когда мы впервые заговорили о римлянах: «За новым ветром жди новой погоды». Слова надежды, светлые, как яблоневый цвет.
Когда римляне наконец собираются уходить, матушка Протягивает тому, что был с нарывом, завернутый в холстину пучок плакун-травы и наставляет, как ухаживать за подсыхающей раной. В дверях он оборачивается к отцу.
— Твоя супруга, — говорит римлянин, — напоминает мне девушку, которую я знавал когда-то. Та же грация.
Они выходят в свежий вечерний воздух, а отец остается у двери; потом он делает шаг в сторону исчезающих в темноте людей, отступает и снова подается за ними, раздираемый порывом к действию и страхом. В конце концов он следует за римлянами на прогалину, а матушка прижимает ко лбу тыльную сторону запястья, заклиная Покровителя.
Я сижу у очага, сложа руки, и молча считаю до ста, потом еще раз. Когда отец наконец возвращается, вид у него поникший, как у тронутого морозом цветка.
— Ты ходил за римлянами? — спрашивает матушка.
— Оставь меня, — отвечает он.
— Но, Кузнец…
— Хватит! — бросает он с резкостью, к которой прибегает редко, и никогда — по отношению к матушке.
В неловком молчании она собирает кружки, выплескивая остатки пива в огонь, и я решаюсь рискнуть.
— Такие смуглые, — замечаю я, — такие коротышки, все как один. Ты думаешь, он правду сказал насчет закалки железа? — спрашиваю я, хотя собственными глазами видела, как меч согнулся под весом римлянина.
— Хромуша, не сейчас, — говорит отец.
В хижину входит Лис, глаза его оживленно сверкают.
— Ты… — Он указывает на меня — Эй, ты.
Я подхожу ближе к очагу. Лис усаживается на скамью напротив меня, раздвинув ноги и уперев локти в колени. Наклоняется вперед.
— Будешь мне предсказывать, — говорит он.
Я не отвечаю.
— Ты предскажешь исход восстания.
— Я не могу… это так не работает. — По затылку у меня катится пот.
— Тогда расскажи мне, как это работает?
— Не знаю. Я вижу вещи. Они просто приходят.
— Ты будешь предсказывать для меня.
Я мотаю головой вправо, влево: не могу.
Он подходит ближе, наклоняется и шипит так, что на меня летят брызги:
— Провидица или порченая?
Я не могу не повиноваться друиду. Я знаю об этом и все же вновь мотаю головой: вправо, влево. Я не в силах наколдовать видение о восстании, которое он замышляет.
Пальцы Лиса складываются в тугой кулак — и я ожидаю удара. Но он выхватывает из столешницы отцовский кинжал и прижимает лезвие мне к шее.
У меня вырывается вопль, я отшатываюсь Лис швыряет кинжал на пол.
Это предупреждение: я — порченая, и только порченая, если не в состоянии предсказывать по его велению.
ГЛАВА 10ХРОМУША
Шесть дней спустя я без сна лежу на тюфяке, уставясь на ветхую занавеску между постелью и очагом. Сквозь нее видно, как пляшут языки пламени, и я различаю тени родителей, сидящих на скамье перед огнем. Отец прочищает горло, что не в его привычке, и я настораживаюсь.
— Торговец железом опять не пришел, — говорит он.
Торговец железом, который обычно увозит изделия отца в Городище, не появляется уже в течение трех лун. И это притом что полки в кузне ломятся от черпаков и котелков, от больших ларей с гвоздями, которые так и не забрали. Притом что от запасов железа, нужного отцу для работы, осталось три жалких бруска. Притом что наша семья укрывает друида, привыкшего к изобилию, а наш господин, забывшись, выцеживает ячмень из похлебки и хватает себе три ломтя хлеба из четырех, отрезанных от ковриги.
— Он придет, — говорит матушка. Трудно сказать, верит ли она в это.
— Зачем ему приходить, если в Городище деньги с неба сыплются? Зачем покидать рынок, кишащий торговцами, которые снабжают Вироконий? — Отец фыркает. — Я опять поговорю с Охотником.
Только Охотник, будучи первым человеком, может ездить в Городище. Это его право, и его устраивает такое положение. Я помню, как неприкаянно бродил отец, вернувшись из хижины Охотника, который в очередной раз отказал ему в разрешении обменивать собственные товары на рынке в Городище.
— Охотник не позволит, — возражает матушка.
— Уж теперь-то он должен понимать, насколько выгодно нам привязать купцов к Черному озеру. — Сквозь занавеску я вижу, как приподнимаются, затем опускаются плечи отца. С новой надеждой в голосе он говорит: — Я попрошу Лиса.
— Кузнец, — отзывается матушка с мольбой в голосе, — это слишком опасно. Римляне…