— Он так тяжко трудится в полях, всегда старается облегчить тебе работу, как только может.
Мать имела в виду Арка, но Набожа, еще не успевшая привыкнуть к новому положению вещей, не сразу поняла: мать уже знала то, о чем она, Набожа, только что догадалась.
— Стало быть, это Арк наш благодетель, — сказала Набожа.
Мать улыбнулась, и ее улыбка была нежнее первой травы.
ГЛАВА 18ХРОМУША
Я с трудом удерживаюсь, чтобы не броситься бегом, когда мы с отцом приближаемся к деревне с нагруженной тележкой. Но затем, на последнем повороте, перед тем как лес расступается перед полями Вождя, я вижу матушку и не могу устоять. Она замечает нас и расплывается в улыбке, прикасается к губам, стремительно наклоняется и, мазнув по земле кончиками пальцев, бежит к нам по тропинке. Я бросаюсь к ней в объятия, ощущаю силу моей хрупкой матери. Она зарывается лицом мне в кудри, целует, ласкает. Потом отрывается от меня, обвивает руками шею отца и целует, и обнимает его, берет в ладони его лицо и снова целует.
Эта откровенная неописуемая радость, объятия, ладони на лице отца — моя матушка, обычно такая сдержанная! Поистине, она чистая загадка.
— Ох, Кузнец! — говорит она. — Самые длинные шесть дней моей жизни!
Он улыбается, пунцовея как маков цвет.
— Ты только взгляни, — говорит он, указывая на тележку.
Матушка трогает железные бруски.
— У меня есть работа! — объявляет отец. — И мне обещали, что будет еще.
— Стало быть, вспомнил о тебе Вождь.
— Я ударил по рукам с торговцем по имени Везун.
— Везун!
— Скучная работенка. Колышки для палаток, сейчас, по крайней мере. Но это ничего.
— Идем же, я набрала яиц на целый пир. — Она обнимает его за пояс, берет меня за руку.
Что Лис? — спрашивает отец на ходу.
— То здесь, то там.
— Сейчас он здесь? — затаив дыхание, спрашиваю я.
Матушка раскачивает мою руку взад-вперед, словно отмахивается от ответа.
— Только что вернулся.
— Откуда?
— Он никогда не сообщает. — Матушка разжимает ладонь, показывая, что не знает. — Но коня загнал.
— Они опять ездят по селеньям, — говорит отец. — Везун сказал, друиды сейчас в Бревенчатом Мосту. Мутят племена.
— Как ты и предполагал. — Радость начисто уходит с лица матушки, и она выпускает мою руку.
— Что-нибудь еще… — Отец не заканчивает фразу. Мы знаем, что он имеет в виду: были ли еще какие-нибудь изуверства со стороны Лиса.
Мать отрицательно качает головой.
Я гляжу на поля, уже слегка подернутые зеленью.
— Пшеница всходит, — говорю я, пытаясь щебетать птахой, поющей утреннюю песенку, но голос мой жалок. Лис остается на Черном озере, и никто из нас не верит, что мы в последний раз были свидетелями его жестокости.
Едва я успеваю распаковать бронзовый светильник, сосуд с оливковым маслом, сыромятную шкуру и отрез некрашеной шерстяной ткани, завернутый в мой плащ, как в дверях появляется Охотник. Он окликает меня и, когда отец подходит узнать, в чем дело, поясняет:
— Мать тебя спрашивает.
Я проводила долгие вечера, ухаживая за его хворой матерью: расчесывала волосы, растирала руки и ноги, поила отваром душистой фиалки, чтобы ей легче спалось. Стоя одной ногой в Другом мире, с поврежденным рассудком, она время от времени отпускает на волю мысли, дребезжащие в голове. Я расспрашивала ее, даже допрашивала, вытрясая все, что можно. И сейчас, хотя меня тащат из дому прямо с порога, я буду рада поводить гребнем по редким волосам, оттягивая неизбежную встречу с Лисом.
— Ты видела, как матушка выбрала Арка в супруги? — спрашиваю я мать Охотника.
Она оборачивается, с сомнением смотрит на меня. Конечно, она была там, как и всякий, рожденный на Черном озере.
— Сам пир я плохо помню, — признается она, — а вот костер! Такой праздник в ту ночь был. — Она похлопывает меня по руке, словно извиняясь за теплые слова о торжестве в честь первого брачного союза моей матери. — Твой отец любил твою матушку даже тогда, — говорит она. — В ту ночь он напился в дым и рассказывал всем и каждому, что однажды она станет его супругой.
Мне нравится эта затея: искать прибежища в пьяной уверенности посреди Просвета, обернувшегося для отца несчастьем.
— Твоя матушка и Арк… — На губах старухи появляется почти девичья улыбка. — Всё-то они миловались! В деревне судачили. То в высокой траве укроются, то пару шагов от пшеницы отойдут, чуть ли не с серпами в руках, то на вершине Предела или в лесу, как только начнет смеркаться.
Я откладываю гребень, боясь нарушить мерный поток ее слов, но затем подходит Охотник, нависает над нами, сложив на груди руки.
— Удалась у отца мена? — спрашивает он, хотя определенно видел, что тележка вместо котлов была нагружена железными брусками.
— Да.
— А что за купец?
Я пожимаю плечами, поскольку не могу сказать сопернику отца, что железом его наделил человек, снабжающий римскую армию.
— Я ткани ходила смотреть.
— Ты бродила по Городищу совсем одна? — удивляется он.
Я провожу гребнем от лба старухи к макушке, от макушки к затылку.
— А я бы тебе с собой куропатку дал, — говорит он.
— Мы все ценим твою щедрость.
Он упирается руками в ляжки и пригибается так, чтобы встретиться со мной глазами.
— Ты знаешь, что у меня в Городище есть друзья, — говорит он.
С великим усилием его мать поднимается на дрожащих ногах:
— Я теперь посплю. — И безжалостно, как месть, добавляет: — Ты дашь девочке куропатку.
Дома я застаю стол, накрытый для пира: четыре кружки, четыре тарелки, блюдо с яичницей и другое — с твердым сыром и хлебом. Отец отвлекается от разлития медовухи и кивком указывает на куропатку:
— Стоило притащить тележку железа, и Охотник загорелся заключить мир?
— Куропатка? Расщедрился, — говорит матушка. — Вы вовремя вернулись.
Она зовет Лиса, и тот появляется из своей ниши как раз в тот момент, когда я собираюсь объяснить, что куропатку получила вовсе не поэтому.
Обычно мы сами обслуживаем себя, но матушка знает, насколько проголодались мужчина и девочка, проведя в дороге шесть суток, а также знает привычку Лиса брать больше, чем положено. Пока она раскладывает еду, я гляжу на отца. Тот кивает, и я бросаюсь в свой угол за оливковым маслом, в который так вкусно макать хлеб.
Пока отец, матушка и Лис рассаживаются вокруг стола, я наливаю немного масла в неглубокую миску.
— Попробуй, — говорю я, протягивая матери кусок хлеба.
Она смотрит непонимающе.
— Вот так, — поясняю я, опуская хлеб в масло. Приятный терпкий вкус растекается по языку.
— Оливковое масло, — говорит с улыбкой отец.
— Римское масло! — восклицает Лис и смахивает со стола миску, которая, кувыркаясь, летит на тростник.
Отец вскакивает.
Нам дал это сородич, купец из Городища. Голос у него почти спокойный. — Подарок для Набожи. — Он разжимает стиснутые кулаки.
— Даже в таком случае, — возражает Лис, — римлянин на этом выиграл. — По лицу у него пробегает тень: он устал вновь и вновь объяснять. — Мы поставляем лес для их частоколов, кожу для их палаток, сыр для их желудков, для этих римлян, которые называют нас варварами, которые забирают наше золото, серебро и соль.
Пока он говорит, морщины у него на лбу становятся все глубже, щеки западают сильнее, и я с бьющимся сердцем жду появления гримасы отвращения к тем, кто якшается с римлянами, и вспоминаю намек Охотника на друзей в Городище. Отец дышит ровно. Он достаточно умен, чтобы не повторять друиду, совершенно уверенному в правоте своих обвинений, доводы Везуна в пользу бойкой торговли, больших возможностей и лучших урожаев, дорог и акведуков, порядка и каменных городов.
Мать осторожно тянет отца за штанину.
— Сядь, — просит она. — Нет ничего хуже остывшей яичницы.
Отец поднимает перевернутую миску, возвращает ее на стол и садится. Лис куском хлеба про-макивает блюдо из-под яичницы, подбирая каждую крошку.
— Сородич, ведущий дела с римлянами, — безрассудный глупец.
Мать сверлит отца взглядом, и мне до смерти хочется сказать, что Везун не римлянин. Правда, разница невелика, ведь Везун выступает их посредником, а взгляды Лиса непоколебимы, как глыба песчаника.
Отец кивает — неторопливо, уступчиво:
— Мы здесь мало знаем о римлянах. Они всего раз приходили сюда, когда искали сбежавших из Вирокония узников.
— За тех храбрецов, — говорит Лис, поднимая кружку. — За людей, у которых довольно мужества, чтобы сопротивляться.
Мы повторяем его жест, протянув кружки в сторону высокогорий — давняя традиция солидарности с этими землями, откуда теперь выметены мятежные племена.
— Ты никогда не думал присоединиться к повстанцам? — спрашивает Лис. — Судя по тому, что я слыхал, причин у тебя достаточно.
Но отец не испытывает ненависти к римлянам и не желает мести за погубленную родню, как не желал мстить в те дни, когда еще существовали повстанцы, к которым можно было примкнуть. Он сказал: «Друид погубил мой клан», считая наших верховных жрецов столь же виновными в его утрате, сколь и римлян. Он долго цедит мед, что позволяет ему избежать ответа, который Лису придется не по душе.
Страсть делает друида глухим к молчанию отца, и он продолжает:
— Римляне убили моего отца — это у нас с тобой общее — и весь мой род. — Он глядит на кружку в ладонях. — Мне было семь лет, я умирал от голода, и один друид нашел меня и привез на Священный остров. Он поил меня по капле и жевал для меня мясо, которое я был не в силах разжевать сам. Он привязывал меня к себе, ибо я не мог держаться верхом на лошади. — Глаза его наполняются слезами.
— Он видел твою силу, — говорит отец.
Лис делает большой глоток из кружки, а я вспоминаю себя семилетнюю: беспечную, любимую. Удивительно, что я чувствую жалость к такому жестокому человеку. Друид прочищает горло, вновь обращается к отцу:
— Твой отец присоединился бы к повстанцам, будь у него хоть малейшая возможность.