— Мне страшно.
— Знаю, — тихо отвечает он. — Мне тоже.
Мне становится легче, пусть даже предполагается, что я не слышу их разговора. Общее бремя — вроде груза дров, разделенного между работниками.
— Везун говорит, по слухам, обычаи друидов запретят и здесь, как в Галлии, — замечает отец.
Эта мысль — что старинные верования будут вырваны из нашей жизни — кажется недостижимой, как небо. Матушка хочет, чтобы я была в безопасности, я знаю, поэтому она кивает в ответ на отцовское замечание — слабый, неуверенный кивок, ибо как нам жить, если не по нашим древним обычаям?
Мне кажется, что родители — да и все соплеменники — двигаются по сужающемуся хребту, круто обрывающемуся с обеих сторон и укрытому толстым слоем облаков, который не позволяет видеть, какая сторона безопаснее, с какой будет мягче падать.
Направиться ли в сторону знакомого склона, где сохраняются наши обычаи и традиции, наши боги, власть друидов — единственный путь, который я знаю в этом мире? Или же предпочесть правление Рима, достаток отца, дороги, вымощенные камнем, и символы, которыми записываются слова? Но некоторые утверждают, что наши завоеватели похищают людей и обращают их в рабство. Я сама видела, как яйца из корзины торговца летели с прилавка на булыжники. Слышала, как разбивали горшки у Охотников, видела, как срывали наши шерстяные занавески. Я знаю про отобранный амулет, про угрозу кинжалом, когда отец потребовал вернуть вещь. Все это наполняет меня страхом, хотя мне известна и давняя история враждующих племен: их жестокость по отношению друг к другу, нанизанные на колья головы, изнасилованные женщины, мужчины, за которых приходилось платить выкуп, разграбленное и уничтоженное имущество.
Склоняясь к римскому правлению, смогу ли я смириться с тем, что стану второсортным жителем на родном острове? Друиды испытывают омерзение к такому существованию, ведь из-за него они всё потеряют. Но я — крестьянка, крепко-накрепко привязанная к полям. А теперь еще этот указ римлян, благодаря которому Лис исчезнет из нашей жизни. И тогда больная нога не будет грозить ничем, кроме неловкой поступи.
Отец потирает бедро.
— Еще Везун сказал, что старинные обычаи служат римлянам только предлогом. А на самом деле они хотят избавиться от жрецов, потому что только те и могут объединить племена Британии для мятежа.
Я чуть было не выпаливаю: можно подумать, римляне приставляют ухо к нашей стене, когда Лис читает свои проповеди, — но предпочитаю молча слушать дальше.
— Так все непонятно, да еще и Щуплик ушел. — Матушка сплетает и расплетает пальцы, лежащие на коленях, постукивает ими по ладони. — Я очень боюсь, что Лис узнает. Прямо вижу, как он кивает на Хромушу, ухмыляется и говорит: «Вот кто теперь настоящий порченый на Черном озере».
Отец притягивает ее к себе, и она не отодвигается. Нет, она позволяет себя обнять, даже кладет голову ему на плечо.
— Покровительство Лиса нам только на руку, — говорит он.
Не поднимая головы, мать согласно кивает, и моя торговля в Городище, — продолжает отец. — Чем человек богаче, тем он влиятельнее.
Она поднимает голову с его теплого плеча.
— Это не лучший мой поступок, я знаю, — говорит он. — Но моя главная забота — Хромуша, наша семья. Я смогу лучше защищать вас, если я силен.
Когда отец впервые собрался в Городище, я решила, что на этот путь его подвигло желание восстановить свое положение. Но теперь, когда матушка вновь опускает голову ему на плечо, я понимаю: его честолюбие неотделимо от стремления оберегать меня, и матушка тоже это знает. «Не то что Лис, — думаю я, — который строит заговоры и напирает только ради собственой выгоды, чтобы избавить себя и своих собратьев от римского вмешательства и утвердить власть друидов».
Некоторое время родители сидят молча. Потом мать говорит — так тихо, что я почти не различаю слов:
— Боги могут быть безжалостны.
— Но могут быть и великодушны.
В любой другой день матушка перечислила бы сотню способов, которыми боги проявляют заботу, но сейчас лишь обхватывает себя руками.
— Ты кое-чего не знаешь, — говорит она и начинает как-то странно раскачиваться, и я вспоминаю свою детскую привычку переминаться с ноги на ногу, прежде чем сознаться, что потеряла в лесу плащ или сожгла баранину.
Я задерживаю дыхание, отчего-то уверенная в том, что сейчас прояснится загадочная причина холодности матери к отцу.
— Когда-то давно я… — Она проводит языком по губам, словно от этого слова пойдут легче.
Но тут в хижине все озаряется бледно-серым светом. Раздается удар грома, оглушительный и близкий. Я вздрагиваю; отец, слегка задев плечом голову матери, вскакивает, распахивает дверь — и я вижу ожившую прогалину: люди тащат ведра, кувшины и котлы с переливающейся через край водой. Я тоже вскакиваю, торопливо хватаю бадью.
Как и все, поливаю водой и утаптываю загоревшийся подлесок, прижимаю запястье ко лбу, восклицая: «Услышь меня, Покровитель», и останавливаюсь только тогда, когда от плакучей ивы на краю прогалины остается лишь груда тлеющего пепла.
ГЛАВА 20ХРОМУША
К тому времени, когда я возвращаюсь с ячменного поля, низкие стены кузницы надстроены до самой крыши. Отец прилаживает на место последнюю доску, а Плотник приколачивает ее к несущей балке. Я переступаю с ноги на ногу и жду объяснений.
— Неприятно, когда дождь сбоку хлещет или ветер задувает очаг — говорит отец. — А у меня работы полно.
Но я знаю, в чем дело: он больше не хочет рисковать, выковывая на вольном воздухе колышки для римских палаток, когда Лис баламутит народ, Повелитель войны ждет новых жертв, Щуплика не стало, и я теперь считаюсь на Черном озере самой ущербной.
— Я ему говорю, ты никак тут кашеварить собираешься, — заявляет Плотник.
Я открываю и закрываю новую дверь кузни, ощупываю только что укрепленную задвижку и замечаю в ответ:
— Ты забыл, какой суровой бывает Зябь.
Как только последняя доска прибита на место, Плотник уходит, унося три дюжины гвоздей — плату за выполненную работу. Отец разминает плечо, и я вижу, как он изнурен; потратил целый день на труды с Плотником, а ведь Лиса нет поблизости и есть возможность спокойно работать; он и без того запаздывает с колышками. Зато в обмен на тяжкий труд он получил стены, которые успокоят пламя очага и оградят от соседей, но и не позволят высматривать в полях нас с матушкой.
Отец уходит в кузню, оставив меня в недоумении. Но вот он появляется со своим знаменитым бронзовым блюдом и вручает его мне. Отец улыбается, когда я беру блюдо, затем поднимает меня за талию высоко в воздух и подносит прямо к двум крепежным скобам, прибитым к балке новой двери. Укрепляя блюдо над дверью, я любуюсь его безупречным овалом, изящными завитками полированной бронзы.
Вновь ощутив под ногами землю, я вспоминаю слова матери про амулет: «Смотришь на него и диву даешься: уж не боги ли тут руку приложили». Не бывает ли так, что боги порой пробуждают сердце мастера, его глаза и руки, ведут его? До чего же похоже на мои вспышки белого света, на знание, лежащее за пределами обычного.
Размышляя о своем даре, я чаще всего склоняюсь к мысли, что получила его от родителей. Почему нет, когда косы Младшей Рыжавы отблескивают той же красноватой искоркой, что и у ее матери; когда лицо Охотника наливается тем же пурпуром, как и у его отца; когда между передними зубами Дольки такая же славная щелочка, что и у Хмары. А я, скорее всего, пошла в мать: у меня такой же прямой нос и ярко-синие глаза, и я, как и она, замечаю нежную зелень новой листвы, прильнувшую к травинке каплю росы. Я разделяю благоговейный трепет перед богатствами Матери-Земли, таящимися в ее недрах чарами. И в тот давний день матушка сразу поверила моим видениям: я лишь подтвердила то, что ей было известно и раньше.
Мы собирали зелень, когда лес озарила белая вспышка, и внутренним взором я увидела, что произойдет в следующий момент. Я подняла и вытянула вперед подол платья, а затем уставилась на густую листву наверху. Матушка тоже посмотрела вверх, прищурилась, пытаясь разглядеть ветви, — и тут в шерстяной подол моего платья свалился слеток дубоноса. Опустившись на колени, я стала сбивать в кучку сухие листья и мох. Матушка продолжала рассматривать бук, скользя взглядом по верхним ветвям, но не смогла обнаружить ничего похожего на гнездо.
— Я не вижу гнезда, — призналась она.
— Ага. — Я осторожно стряхнула слетка с платья в самодельное гнездышко; птенец встряхнулся, глянул на матушку и несколько раз чирикнул.
— Но ты-то видела?
— Нет.
Она перевела взгляд на слетка:
— Ты не видела гнезда, но знала, что птенец упадет?
Я кивнула.
Матушка присела на корточки рядом со мной и чирикающим слетком и положила мне руку на колено.
— Я… Мне видится всякое. — Я дернула плечами. — Только не знаю почему.
Она притянула меня к себе. Я прижалась щекой к ее груди, и мать погладила меня по волосам.
— Это же прекрасно, — сказала она.
В тот момент мне казалось, что она считает видения естественными и обнадеживающими, как тот свет, что откуда-то приходит ко мне.
— Представь себе мир без чудес, — сказала она и развела руками, удивляясь подобной возможности.
Но теперь я снова думаю об отце. Возможно, и он испытывает эти странные вспышки, когда разум ничего такого не ожидает и потому бессилен препятствовать. Возможно, неспроста мне являются только отцовские мысли, и ошибкой было бы считать, что это лишь из-за того, что мы так близки, из-за всех тех вечеров, проведенных вместе на болоте.
Я поднимаю лицо к висящему над дверью блюду, и мне хочется плакать, глядя на эту прекрасную вещь — свидетельство вновь обретенного достоинства отца.
— Лис должен его увидеть, — говорит отец. — Нужно показать, на что я способен.
Я обхожу помещение обновленной кузни, замечая, что пространство словно сузилось: там стало темнее из-за стен. Отец закрывает за нами затвор, дергает ручку двери раз, другой. Дверь не поддается. Довольный, он потирает ладони. Но когда он открывает дверь, собираясь выйти, мы обнаруживаем Лиса, все еще сидящего на лошади. Лицо и одеяние друида в пыли; пена от быстрой скачки густо покрывает у