амьи. Когда же его наконец одолеет жажда и он выпьет мед? Давай же, пей, пока не перевернул стол вместе с кубком!
Лис, тяжело дыша, опрокидывает вторую и третью скамью, затем внезапно застывает, будто зачарованный нездешним призывом. В молчании обходит очаг — раз, другой, третий. Затем словно пробуждается от раздумий.
— Дальше тянуть не будем, — объявляет он. — Время настало.
Я вцепляюсь в скамью.
Он продолжает, объясняя, что Британию захватили четыре римских легиона, что два из них остались на Священном острове, третий расположился на юге, а четвертый — на северо-востоке. Самоуверенные римляне оставили свой самый большой город без защиты, и теперь — лучшее время напасть на него. Камулодун — так многочисленные жители назвали свою столицу — изобиловал новшествами. По словам Везуна, там были мощеные дороги, каменные храмы и рынки, огромный зал, где римляне купались большими группами.
— Камулодун! — брызжет слюной Лис. — Это распутная колония ветеранов — злейших псов!
Ближайший римский легион, говорит он, — тот, что на северо-востоке опустошает наши земли, — сможет добраться до города только за восемь дней.
Под разглагольствования Лиса отец все ближе подвигается к нам с матерью, съежившимся на скамейке.
Лис меряет шагами хижину, стискивая кулаки. Голова у него трясется от ярости, когда он выкладывает нам, что восточные племена издавна ненавидели ветеранов, которые грабили их хозяйства и плевали в них на улице. И что могущественную женщину по имени Боудикка[13], возглавившую одно из восточных племен, подвергли публичному бичеванию, а двух ее дочерей-девственниц — поруганию; мужчин семьи Боудикки заковали и увезли на продажу. И еще одно великое оскорбление: было объявлено, что половина земельных владений ее недавно усопшего супруга отошла не к ней, а к дочерям.
— И это при том что вторую половину он завещал Риму! — рычит друид. — При том что он был вождем, одним из первых присягнувших на верность Риму. Ее унижение было последней каплей. Покорный пес набросился на хозяина, и теперь племена объединяются, чтобы последовать за Боудиккой на битву.
Отец тяжело опускается на скамью рядом со мной. За моей спиной он тянется к матушке и обнимает нас обеих.
Восточные племена, говорит Лис, жаждут справедливого отмщения и уже собираются лагерями, готовясь двинуться на Камулодун.
— Мы выходим завтра и примкнем к нашим восточным сородичам.
Боги повернули назад Юлия Цезаря с его полчищами и сотней кораблей, но сначала, насколько я помню, друиды в каждом поселении принесли в жертву человека, калеку: забили камнем, задушили, утопили, обескровили. Я сижу, замерев, и клянусь всем богам: я выброшу в болото все колышки, которые будет выковывать отец; я буду отдавать Матери-Земле такие же щедрые порции, как матушка; я стану чаще преклонять колени. Жду, сжав кулаки, напрягшись всем телом.
— Надо обойти дома, пусть готовятся к походу, — говорит друид.
— Ты утомлен, — возражает матушка. — Тебе нужно отдохнуть. Я принесу медовухи.
— Мы задобрим богов на заре, перед тем как выйти в поход, — говорит он и поворачивается к моему отцу: — Искупим нашу недавнюю слабость кровью.
Я чувствую, как пересохло у меня горло. Мигаю.
— Что ты такое говоришь? — спрашивает матушка тонким, как тростинка, голосом.
И тогда взгляд Лиса, словно листок с ветки, падает на меня:
— Мы вспомним старинные обычаи.
Как долго и старательно я цеплялась за мысль о своем даре, о том, что исключительность мне придает не физический изъян, а умение видеть то, чего не видят другие. «Я избранная», — твердила я про себя и ждала, что передо мной расстелется блестящее будущее. «Ты превзойдешь меня в искусстве врачевания, — говаривала матушка. — У тебя дар». И лицо Вторуши излучало изумление и восторг, потому что я могла предсказать то, что еще не произошло. Но именно Вторуша сказал мне: «Если кто спросит про то предсказание, говори, что все придумала». Дар пророчицы сделал меня врагом друида, который не позволит помешать мятежу, не даст Везуну времени призвать Вождя, а завтра на рассвете устранит оставшееся препятствие на пути к восстанию. Это последний момент моей невинности, последний перед тем, как мне придется смириться с правдой. И никакой благожелательной руки, никакого грядущего торжества на горизонте. Это момент, когда я познаю подлинность моего дара — моего проклятия.
Отец вскакивает:
— Скорее поля покроются всходами в Зябь, чем кто-нибудь ляжет на холодный камень! — Его голос звенит, как острый край отточенного клинка. Раздувая ноздри, он бьет кулаком в ладонь, и я отвожу глаза от человека, которого не знаю; человека, который сейчас так похож на Лиса.
Друид простирает ладони к небесам:
— Разве ты не видишь, Кузнец? Так захотели боги. Они высказали свою волю, и все предопределено.
И он поднимает кубок.
Но тут же морщит нос, кривит губы, отодвигая испорченную медовуху. На пути к двери он замедляет шаг у жертвенного сосуда и опрокидывает содержимое кубка в скопившиеся за день подношения богам, успевшие скиснуть.
Я гляжу на мать: вскочив со скамьи, она бросается на колени, дрожа, прижимая руки к сердцу.
— Прости меня, — шепчет она, склоняясь к моим ногам.
Но за что мне ее прощать? Какой тяжкий проступок заставил ее сказать: «Изъян Хромуши — мое наказание»? Какая мука искажет ее лицо и отягощает душу, мешая принять любовь отца?
Что натворила ты, матушка?
ГЛАВА 31ХРОМУША
Моя семья входит в Священную рощу, словно пробираясь сквозь густой болотный мрак. Нижние ветви древнего дуба тянутся, как кривые пальцы, болезненными суставами вспухают шары омелы. Листва крон душит — плотная, неумолимая. Жирный черный мох льнет к дубу; гниющие поваленные деревья и валуны обозначают границы священного места. В роще царит мрак.
Мы окружаем каменный алтарь. Я обвожу взглядом сородичей: мой преисполненный ярости отец стоит слева от меня, рядом с ним — дрожащая мать, следом — Плотник и Дубильщик, за ними череда изможденных лиц и, наконец, Лис, непоколебимый, как скала. Отмывший вчерашнюю грязь, в белоснежном одеянии, он нависает над дальним концом алтаря.
В рощу входят Пастухи — я насчитываю шестерых сыновей. Силясь разглядеть овцу, которой, как я уже догадываюсь, нет, я вижу, что и остальные напрягают глаза, чтобы углядеть упирающееся животное. Значит, не только моя семья охвачена страхом. Мать цепляется за руку отца.
У меня крутит живот, глаза перебегают с обточенного куска холодного песчаника на безупречное платье Лиса, на его жесткое лицо. Он выкладывает на алтарь позолоченный серп, отрез холстины, топор и удавку, и я задаюсь вопросом, сможет ли серп, предназначенный для срезки омелы, рассечь человеческое горло. Будет ли от этого серпа такой же толк, как от кинжала, спрятанного в штанах отца? Да, все верно. Хотя другие клинки, кроме дозволенных во время жетвоприношения, в Священную рощу приносить запрещено, кинжал покоится у отца на бедре — наготове, удерживаемый лишь плетеным поясом.
После того как Лис объявил о возвращении старых обычаев и покинул хижину, отец взял в одну руку кусок песчаника, в другую — этот кинжал и уселся затачивать лезвие. Проверял его беспощадность на своем пальце, опять водил камнем по железу. Наконец, покончив с кинжалом, принялся наставлять матушку:
— Делайте вид, что готовитесь. Пусть друид думает, что мужчины выходят утром.
Я завернула в холстину твердый сыр и три хлеба, нарезала солонины с окорока, и все это время мои мысли крутились вокруг отцовского замысла, который я была не в силах постичь. Мать принесла запасные штаны отца, его самую теплую рубаху и два шерстяных одеяла, завернула все это в его кожаный плащ. Дерн еще толком не прогрелся, и я сомневалась, достаточно ли будет одного плаща, чтобы согреть спящего. Мое помраченное сознание упустило из виду задумку отца: сделать так, чтобы Лис в своей одержимости не повел болотников на восток для воссоединения с другими племенами.
Я подтащила сверток к двери, на минуту прижалась лбом к глинобитной стене. Села на корточки перед ручной мельницей, предвкушая успокоение, которое сулила мне привычная работа, но почувствовала на себе взгляд отца и подняла глаза. В этот момент в голове моей появились его мысли — и меня словно громом поразило его разочарование: непонимание у меня на лице, моя неспособность предсказать тщетность, или глупость, или будущую удачу его затеи, о которой я знала только одно: у отца на поясе висит заточенный клинок.
Однако ранним утром, еще до восхода солнца, план несколько прояснился.
— Хромуша, — сказал отец, — нужно опростать жертвенный сосуд. — Его озабоченность домашними делами казалась этим утром несколько не к месту, но через мгновение я поняла, что задание было предлогом выслать меня из хижины, подальше от Лиса. Затем — кто бы сомневался! — как только я вылила содержимое сосуда в общую яму, появился отец. Из-за пояса штанов он вытащил кинжал.
— Тебе не причинят вреда, — сказал он. — Даю слово.
— Ты его убьешь? — Я настороженно вскинула голову. — Но как же боги?
Отчего-то клинок, рассекающий горло друида, казался большим преступлением, нежели кубок с отравленным медом.
— Я выковал для них тысячу кинжалов.
Несколько мгновений я в замешательстве смотрела на него. Разве боги знают об оружии для восстания? Разве им не все равно? И какой смысл задаваться этим вопросом, когда никакое количество выкованных клинков не искупит одного, спрятанного на бедре?
— Я не вижу иного выхода, — сказал отец.
Я бросилась ему на шею и почувствовала, как его пальцы скользят по волосам, почувствовала его оберегающую ладонь.
Лис забирается в развилку древнего дуба, срубает серпом шар омелы и роняет его в холстину, растянутую внизу двумя девушками. Из омелы он делает венок, надевает его себе на голову и кладет обе руки на алтарь.
— Зараза проникла в нас — в тех, кто отворачивается от наших старинных обычаев, кто пре-, дательски водит дела с нашими врагами. Эти люди больны головой и слабы сердцем.