Дети декабря — страница 31 из 71

[38].

Смятин почувствовал, как дрогнуло левое веко. Тарас, заговорив о цене, вновь заставил чувствовать себя нищебродом. Смятин работал так много, копил столь усердно, а с мебелью продешевил. Зато осталось жене на новую машину.

– Вчера шкаф-купе установили, – Смятин продолжал то ли искать поддержки, то ли мучить себя.

Тарас заглянул в комнату:

– Гарний, тільки запах якийсь[39].

– Это не от шкафа, – Смятин усмирил дрожь, – это от полок.

– В «Епіцентрі» купували?[40]

– Нет, – соврал Смятин.

– Дивно. Я схожі там брав. Але запаху начебто не було. Ви їх оцтом протріть[41].

Смятину захотелось ударить Тараса. Чем потяжелее. Чтобы заткнуть. И не слышать об уксусе. И о чайных пакетиках. И о масле гвоздики. Вонь от стеллажей оставалась такой же мерзкой и постоянной, как и советы.

– Звертайтеся. Кухня у вас добра. Ламiнат у вас гарний. Що за колір?[42]

– Каштан жирона белый. – Желание ударить отступило.

Мебельщики ушли. Смятин затворил дверь. Вернулся на кухню. Она выглядела терпимо. Особенно дорогущая мойка из каменной крошки. Возможно, потому, что не Смятину было проводить на ней время. Но он всё равно не хотел фотографировать её. Не хотел высылать картинки жене. Он много чего не хотел, но больше всего – чтобы книга Сологуба валялась на ламинате. Потому что теперь, когда люди ушли, он вновь боялся её. Вернее – того, что было в ней. Страх злобной недотыкомкой сидел внутри. Точно Смятин боялся самого себя.

Он вздрогнул от этой мысли. Возможно, образы, герои, события из книги ничего не значили. И автор описывал состояние самого Смятина. Того, каким он стал. И вот этого литературного диагноза Смятин боялся.

Он вышел на балкон, закурил. За окном смеркалось. Шёл снег. Люди семенили домой с работы. Машины буксовали на заснеженных дорожках. Смятин открыл «Мелкого беса» на заложенном месте. «Ну да, как же я могу жить, если мне не дадут места». До финала оставалось двадцать три страницы. Смятин захлопнул книгу. Хотел отшвырнуть её, но не смог. Вновь открыл, трогая, как трогают, испытывая сладостную боль, рану. «Милые папа и мама, возьмите меня, пожалуйста, домой. В меня вполз червяк, и мне очень худо». Смятин тут же узнал рассказ – «Червяк». Почувствовал, как защекотало вверху желудка. И, вздрогнув, рефлекторно отшвырнул книгу.

Замер, парализованный испугом от собственного поступка. И тут же, перегнувшись через балконные перила, всмотрелся вниз, ища нервным взглядом книгу. В сумраке, разреженном фонарями, ничего не было видно. Тогда Смятин прошептал одно слово: «Кончено». Прошептал не слишком уверенно. Издёвкой в конце промелькнул знак вопроса. Но Смятин настаивал, Смятин хотел верить – и потому вышел с балкона, взял телефон и решил сфотографировать кухню. Для жены.

* * *

Бесплатный интернет, попавшийся Смятину, обрубили. Чтобы отправить фото жене, пришлось идти в бар. Тот, где Смятин пересёкся с Линой. За стойкой работала всё та же барменша, похожая на ангела с испитым лицом. Смятин цедил пиво и листал изображения в телефоне. Он сфотографировал жене не только кухню, но и шкаф-купе, полки, столы в кухне и комнате, ванную – всё то, что стало его бременем. Смятин листал фото и злился. Картинки не радовали. Смятин корил себя за то, что не взял мебель лучше, согласившись на компромисс. И ошибся. Ответные комментарии жены лишний раз подтверждали это. Ей самой не нравилось то, что она увидела.

Вместе с разочарованием от мебели полз страх. Смятину казалось, будто, вернувшись домой, он найдёт «Мелкого беса» под кроватью. Чем больше он пил, тем более уверялся в этом. И всё больше задумывался о безумии, не зная, с кем о нём говорить. Позвонил Лёше, но тот занимался концертом Бутусова и был занят. А потом – стало поздно. Сам Смятин уже не мог оформить свои страхи в понятные слова. Он больше не принадлежал себе. Ходил, ел, общался, но существовал не в себе и не с собой. И даже сейчас, в баре, не мог отбиться от фразы, раньше преследовавшей его лишь дома: «Сатана, приди в мой дом! Сатана, приди в мой дом!» Смятину всё больше казалось, что он призвал демона в себя самого. И на призыв откликнулись.

Декорации сдвинулись. Смятин слышал, как их переставляют, поднимая пыль. Он дышал ею. И задыхался. Потерявшийся человек, причинявший себе боль для того, чтобы убедиться в собственной реальности. Он заговорил с барменшей так напористо, что она смутилась. И захотел сделать больно уже ей. Возможно, некоторые убивали лишь для того, чтобы убедиться в реальности мира. Так думал Смятин и позвонил жене. Услышал её короткий ответ: «Укладываю детей». В конце концов, он ведь не мог придумать троих детей, и это было реальностью. Правда?

После короткого, резкого диалога барменша смотрела так, что Смятину пришлось расплатиться и выйти. Он не знал, куда идти дальше. Но только не домой. Нечто похожее Смятин испытывал, когда оказывался перед своей квартирой в Севастополе. Он обустраивал для себя убежище на случай войны. И обустроил. Вроде как. Но не испытал покоя, удовлетворения – тревога усилилась. Если бы он видел человека, который испытывает то же! Если бы мог поговорить с ним! Но он не знал, к кому обратиться. Его товарищи, пусть и жаловались иногда, казались нормальными. А он – едва ли не каждый день – старался перетерпеть, заговорить боль. И уныние. И тоску. Он жаждал вырваться из рабства настроения, освободиться, но растерял, похоже, последнее здравомыслие.

А теперь стоял посреди заметённой снегом улицы, в чужом городе, в чужом государстве, отделённом границей, которая со временем станет одной из самых охраняемых в мире, а нечто, очень напоминавшее безумие, разъедало его.

Смятин попытался вспомнить что-то важное из своей жизни. Что-то пробуждающее эмоции, а значит, реальное. Вспомнил старшую дочь: когда она родилась, он привёз ей из Киева зелёную соску. Дочь среднюю, которой нравилась сказка о Репке, и он читал её на ночь, а когда задерживался на работе, дочка плакала и ждала его, несмотря на все уговоры матери.

Но главное – он вспомнил, как позвонила жена и несколько минут не могла говорить. Смятин слышал, что она плачет. И повторял: «Что случилось, что случилось?» А жена только что вышла от гинеколога. Её направили на УЗИ, потому что подозревали замершую беременность. Но УЗИ было сделать негде – всё по направлению, и ждать по этому направлению приходилось месяцами. Не хотели принимать даже за деньги. Жена металась, пока Смятин сидел дома с двумя дочками. Наконец она позвонила – и замогильным голосом сообщила, что, да, похоже, это замершая беременность. Так показало УЗИ. Телефон выпал из рук Смятина, грохнулся на пол. Экран разбился. Смятин потерял опору. Попятился, дезориентированный тяжестью момента. И каждая вспышка гнева, каждая ссора мелькала перед глазами.

Третья беременность оказалась самой тяжёлой. Такой, после которой уже не хочешь детей. О первом ребёнке мечтала жена. Второго больше ждал Смятин. А третьего ребёнка никто не хотел, но он появился. И будто почувствовал, что его не желают, что нет смысла рождаться там, где тебя никто не ждёт. Когда мать кричит: «Клянусь, я сделаю аборт!» А отец думает: может, и правда так будет лучше.

Когда Смятин узнал о замершей беременности, когда на выстраданном УЗИ подтвердился диагноз, вина придавила его. Он смотрел на двух испуганных дочерей – Лиза, средняя, плакала – и просил у них прощения. Тогда, глядя на иконы, подаренные матерью, Смятин клялся, что никогда не будет грубить, обвинять жену, если третий ребёнок спасётся. Он молил, давал обещания. И в тот же день, оставив плачущих детей тёще, повёз жену в Симферополь – на другое УЗИ. Твердил по дороге, что ребёнок жив, что врачи ошиблись. И жена, сначала выключенная, вырезанная из жизни, сдавшаяся, наверняка помнившая свои крики об аборте, прислушалась и начала верить. «Я же мать, я бы почувствовала, если всё», – зашептала она. И вера каждого из них сплелась в одну.

Смятин не замечал очередей. В руках его мелькали доллары. Он совал их медсестре на регистрации. Объяснял, чего хочет. И жену приняли почти сразу. Смятин метался по коридору, зажав меж побледневших губ неприкуренную сигарету. Повторял обещание, данное им дома перед иконами.

Жена вышла сияющая. Извечная резкость ушла из её лица. Смятин распахнул объятия, уже всё понимая, и жена бросилась к нему.

– Кто это вам таких глупостей наговорил? – буркнул доктор, но в голосе его слышалось удовлетворение.

– Дураки, – процедил Смятин.

На следующий день, несмотря на мягкость характера, он бросился разбираться сначала с доктором, высказавшим опасение о замершей беременности, а после с узистом, подтвердившим его. Но при виде его злоба ушла. Потому что важна была только жизнь ребёнка.

Тогда Смятин решил, что слишком грубо ведёт себя с беременной женой. Он внимательнее стал относиться к ней, научился усмирять нарастающий гнев. Так продолжалось чуть больше месяца, но затем наружу прорвалось всё, что накопилось, – едкость, резкость, злость. Смятин помнил об обещании, но не знал, как выполнять его в столь воинственной обстановке. А потом забыл уже обо всём.

Пока жене не выдали ещё один жуткий диагноз. Ребёнок – Смятины уже знали, что это девочка, – мог родиться недоношенным. Жену положили в роддом на сохранение. На седьмом месяце. Смятин остался с девочками. Помогали тёща и мать: посменно, так как не выносили друг друга. Жене начали колоть дексаметазон, чтобы в случае преждевременных родов у ребёнка успели открыться лёгкие. Смятин протестовал против химии, но врач настоял. Пришлось согласиться. Наверное, тогда Смятин посадил сердце.

Врач оказался прав. Жена родила на восьмом месяце. Девочку назвали Жасмин. Имя выбирала жена. Она настаивала на том, потому что первых двух детей называл Смятин. Третье осталось за ней – Жасмин. Со временем её стали называть Жужик. Смятин ненавидел это имя, оно напоминало собачью кличку. Но тогда об этом не думалось. Жасмин отправили в реанимацию. А вместе с ней и жену.