Смятин развернулся, побежал назад, туда, где, как ему казалось, стояли грузовики. Обжигающий воздух врывался в глотку. Дыхание сбилось. Смятин замер. Не было ни одного огонька, ни одного звука.
Ни грузовиков, ни людей, ни фонарей, ни звёзд. Даже луна окончательно скрылась за чёртовой мглой. Смятин больше не слышал своего крика. Он стал неживым, обратился в ледяного истукана. Боль ударила изнутри, одним мощным толчком. Трещины пошли по внутренностям, по коже, по телу. Миллионы трещин, расходившихся как паутина. Смятин кричал, Смятин искал себя.
И всё же нашёл силы на последний бросок. Бросился так, словно рвался к дочкам. Но вновь ничего не увидел. Смятин развернулся, побежал в другом направлении. «Всего пара километров, всего пара километров! – ещё в силах думать, заклинал он себя. – И где-то там будут люди».
Но никого не осталось. Смятин запнулся – рухнул на землю, лицом в снег. Оно уже не чувствовало ледяного ожога. Смятин пополз, бормоча, как безумный. Чёрные тени нависли над ним. Много теней-чертей, присасывающихся друг к другу, соединяющихся в одно жуткое целое. На разный манер, разными голосами они твердили: «Пришёл в твой дом, пришёл в твой дом…» В нос ударил резкий химический запах. Тот, что мучал Смятина в злосчастной квартире. Руки подломились. Смятин плашмя упал на горячий снег. Закрыл глаза. Тут же распахнул их, понимая, что иначе умрёт.
И вдруг тьма расступилась. Смятин увидел себя самого, смотрящего на памятник в Мариинском парке. Но перед ним стояли не Луиджи и не Мокрина. Это он сам, Смятин, обнимал жену. И где-то слышался детский смех. Смятин протянул руки, но видение исчезло. Тьма сомкнулась.
Воскрешение мумий
Подсвеченный крест мелькнул в темноте, и я проснулся. Уличные фонари на бетонных мачтах то ли не работали, то ли администрация вновь экономила электричество. И оттого в общем мраке крест, установленный на возвышении, в свете лампы, казался ирреальным, словно впаянным в мир. Православный крест, высеченный из белого инкерманского камня.
– Подъезжаем, – говорит водитель, добавляя громкости, и голос Стаса Михайлова заполняет салон авто настолько, что становится душно.
Удивляюсь, как смог заснуть в этой «Песне года». Подобное мне удавалось лишь в детстве, когда родители, бабушки, дедушки, отмечая Новый год, смотрели «Старые песни о главном», а я, накрывшись подушкой, отключался до первого января, чтобы утром, встав раньше других, доедать салаты, утку с яблоками и блинчики с рыбой.
– Хорошо, – отвечаю водителю, но продолжать разговор не хочу.
Пялюсь в окно, вглядываясь в севастопольскую ночь. Она расступается, и я вижу инкерманскую бухту, ржавые корабли на причале. Хотя то, что они ржавые, я скорее знаю, а не вижу. Выделяется широченная баржа, груженная металлоломом. И каждый раз, проезжая мимо, я гадаю: это один и тот же металлолом или его всё же меняют, вывозят, наваливают другой.
С левой стороны от дороги виднеются инкерманские штольни, где прятались от римлян первые христиане, спасались от фашистов местные жители, а в новое время обитают бомжи и шарятся диггеры. Большая часть входов заварена решётками, но попасть внутрь при желании можно. Желают. И попадают. Чтобы там затеряться.
Здесь, в инкерманских каменоломнях, жил и славил Бога папа Климент Четвёртый. Он был сослан сюда римскими властями – скудная растительность, голые камни, раскалённое солнце – и отсутствие воды. Святой Климент молился, и Господь открыл ему водный источник. Тогда уверовали даже язычники. Святой Климент крестил их, и вскоре языческие капища были разрушены, а христиане попросили новых церквей. Рим возлютовал, что не убил папу, а только выслал.
Исправляя ошибки, император Траян отправил в Инкерман посланника. Тот умертвил папу Климента, привязал к якорю и хотел утопить без следа, но море отступило, и последователи нашли тело учителя. Верующие поклонялись мощам, а после голову Климента, крестившись в Херсонесе, перевёз в Киев князь Владимир как одну из первых православных святынь Руси.
Мне всегда нравилась эта история. Она была одним из доказательств величия родного города. Но мне не нравилось, что доказательства эти почти всегда приходилось искать в прошлом, а настоящее изнашивалось, осыпалось, превращалось в труху, и на крики «ау, реставраторы, где вы?» мало кто отзывался.
Когда родственники, друзья, знакомые приезжали в Севастополь, я обязательно вёз их в Инкерман. Мы поднимались на Монастырскую скалу, шли к Свято-Климентовскому монастырю. В его пещерах одни, с их же слов, напитывались благодатью, а другие – сыростью, идущей от каменных стен, откуда взирали лики Христа, Богородицы, апостолов и святых.
Больше всего я любил бывать в монастыре летом; пусть крымская духота забирала витальные соки, но у входа в часовню росли абрикосовые деревья с ароматными нежно-янтарными плодами на узловатых маслянисто-шоколадных ветках. Можно было наесться или нарвать абрикосов домой, чтобы сушить их на чердаке, на пахнущих смолой досках.
– Мне здесь!
Вздрагиваю, вспоминая, что в красной «шкоде фабиа» есть не только я и водитель, но и другой пассажир. Тот, благодаря кому, собственно, я и выбрался из Ялты. Он сидит на переднем сиденье, как сфинкс. Безмолвен, суров.
«Шкода» резко, на износ тормозит. Подаюсь телом вперёд, охаю. Человек-сфинкс бездвижен.
– До вокзала же уговор был! – водитель приглушает Стаса Михайлова, чередующего все падежи местоимения «ты».
– Передумал.
– Деньги те же! – торопится предупредить водитель.
Сфинкс кивает. Лезет в карман бледной рукой-лопатой, расплачивается. Быстро выходит.
– Спасибо! – только и успеваю крикнуть ему напоследок. Он поднимает руку ладонью вперёд – принято.
Без него я и правда мог бы не добраться домой, в Севастополь, из Ялты. Последний рейсовый автобус ушёл, а на частников у меня не хватало денег. Я мыкался по автовокзалу, пахнущему выхлопными газами, елями и прогорклым маслом, разыскивая попутчика, но людей было пустотно мало, а те, что встречались, либо бомжевали, либо ехали куда угодно, но только не в Севастополь. Я злился, отбивался от дёрганой мысли «опоздал, опоздал!», ругал собственную нерасторопность, болтливость и поездку в Мисхор, к знакомому писателю.
В тот день меня пригласили на радиоэфир в Симферополь. Я согласился. Надо было только лечь раньше, до полуночи. Чтобы выспаться.
Я давал себе похожие обещания вот уже несколько месяцев, но все они, как удары российских футболистов, шли в «молоко», проваливаясь на белёсое дно неподъёмными грузами. В этот раз получилось так же.
Редактор затребовал текст, а я никогда не отказывал редакторам, потому что в соседней комнате, делая первые шаги, голосила дочь, и, дождавшись, когда все улягутся спать – иначе кутерьма, шум, рассосредоточение, – сел за письменный стол, заставленный глиняными и пластиковыми горшками с кактусами и фиалками, чтобы написать статью о Дино Буццати.
К рейсовому автобусу на Симферополь утром я всё же успел, восстановленный контрастным душем и двумя чашками кофе, но, смущая пассажиров, больше напоминал не их тридцатилетнего соплеменника, а «машиниста» в исполнении Кристиана Бейла.
На извилистой дороге от улицы Ревякина к Ялтинскому кольцу – здесь снимали «„Мерседес“ уходит от погони» и «Девятую роту», а ещё есть музей физика-лирика Геннадия Черкашина, – я успел было поздороваться с благодатным сном, но на соседнем сиденье девушка с выстриженными висками заёрзала столь активно, что Морфей, осторожно сунувшись пару раз, в итоге решил убраться. И, доехав до симферопольского вокзала, я вывалился из душного чрева автобуса измотанно-вялый.
Но эфир взбодрил, растормошил. Пыжась сохранить подаренное им активное состояние, я добрался до Ялты, где пересел на маршрутку, следующую в Мисхор. Она, травящая солярой, отправлялась скоро, без ожидания. Водитель – икона стиля из девяностых: борсетка, спортивный костюм, мокасины – собрал деньги, поправил российский флажок на «торпеде», где чёрно-белое фото Моники Белуччи наползло на потрёпанную иконку Девы Марии, и рывками вывел «газель» на трассу.
Сосед, надувшись пива в кафе «На дорожку», выставив пузо, обтянутое серой футболкой с надписью «Всё путём» (фото Владимира Владимировича прилагалось), отрубился сразу. Я же рассматривал холмы, поросшие соснами, туями, елями, кипарисами – голосеменными, размножающимися, как мне помнилось из школьного курса биологии, нуцеллусом. Отчего-то такие бесполезные, лишние знания вносили в мою жизнь структуру, смысл, и я ценил, оберегал их.
Но скоро перешёл от голосеменных к гологрудым. Две девочки, не любящие бюстгальтеры и любящие свободу, страстно обсуждали фото на телефоне.
Я наблюдал за ними и вспоминал градацию, которой мы пользовались в школе: девочка – девушка – женщина. Кем были создания передо мной? В кожаных курточках, белых маечках, драных джинсиках, интимно-розовых кедах. Широкие брови, выразительные глаза, коммунистически-красные губы. Созданиям было не больше пятнадцати, они учились в школе; первое я понял по их торчащим грудкам, второе – по манере вести себя. Но они давно уже лишились той преграды, что разделяет девичество и взрослую жизнь. Это чувствовалось на уровне флюидов. Да и смотрели они игриво, оценивали матёро, составляя бизнес-планы и упражняясь в жеманстве.
Эти девочки не зашорены, в дневниках у них нет «двоек» и «троек». Хотя вечеринки в стиле Collegefuckfest и достаточно «кислоты» в ночных клубах. Родители для них – деловые партнёры, когда есть настроение – друзья и приятели, а когда что-то нужно – мамочка, папочка.
– «Парус»!
– «Украина»!
– «Калина»!
– «Ялта»!
Водитель выкрикивал названия санаториев и пансионатов. Железобетонные параллелепипеды отличались лишь украшениями на фасаде. Через пятьдесят, сто, двести метров они выныривали из зелени, пыльной, густой, ещё способной маскировать груды мусора.
Останавливаясь, «газель» то покашливала трубой, то постанывала тормозами, держа интригу, кто спрятался в её дизельном двигателе: девица, приютившая палочку Коха, или карга, измученная