ревматизмом. Блуждания по извилистому, узкому серпантину, люди, выжатые духотой и отдыхом, частые остановки, и более всего резкий запах соляры в салоне – всё это отнимало силы, и я проклял тот день, когда сел в салон «этого пылесоса». Оттого, наверное, и клепал наговоры на девочек.
– Простите, а до Мисхора ещё долго? – спросил я.
– Вообще нет, – улыбнулась та девочка, у которой брови казались шире, – но он что-то та-а-ак долго едет…
– Это да.
– А так минут десять, не больше, – улыбнулась вторая.
Улыбки их были не холодно-вежливыми, как у девиц, которые хотят казаться воспитанными, но человеколюбия не хватает, а вполне искренними.
– Что, кстати, интересного в Мисхоре? – С девочками хотелось беседовать.
Та, что с бровями поуже, принялась рассказывать мне о пихте, посаженной великим советским писателем в парке Мисхора, а та, что с бровями пошире, заявила, что творчество этого писателя не любит и вообще предпочитает современную прозу.
– Кого же? – не удержался я от вопроса, ожидая услышать набор мягкообложечных фамилий, но она назвала пять-шесть достойных, большая часть из которых мне и самому нравилась.
Я хотел сказать, что как раз сейчас еду к одному из любимых ею писателей, но увидел в этом мальчишескую браваду, хвастовство и смолчал, терзаемый крымским солярным шляхом. Момент выпорхнул – желание осталось. Но водитель крикнул «Мисхор», и «газель» закашлялась остановкой.
Выходя из салона, я не понимал, отчего люди выталкивают свои взопревшие, распаренные тела столь медленно, неуклюже. Сам я мучительно рвался на свободу, и, оказавшись на улице, напротив сине-белой вывески «Автостанция», задышал, как спасённый утопленник.
Писатель долго объяснял мне, как пройти к даче «Мисхор» – «есть санаторий, а это дача, именно дача, местные знают», – но я всё равно заблудился, оказавшись у «Дюльбера» – голубого пансионата в восточном стиле. Компас треснул, стрелка задёргалась – направление сбилось, хотя дорога была всего одна: она петляла между ржавыми металлическими пластинами и ступенчатыми зарослями, щетинившимися пыльно-зелёной хвоей. А местные, которые, если верить писателю, должны были знать, на самом деле ничего, совсем ничего не знали.
И я, словно кутёнок, льнул к редким прохожим с надоедливыми вопросами, чтобы в итоге, распсиховавшись, поругавшись с писателем – «как можно так объяснять?» – усесться на забрызганный томатным соком бордюр, предварительно купив себе в магазине «Наталка» баклажку «Львовского». От пива по нервам, по мышцам растеклась дурная нега, и дежурным вопросом я уже несколько лениво окликнул тучную женщину в забавных оранжевых кроссовках, больше подходящих девочке восьми-девяти лет.
– А, так это в другую сторону! – засмеялась она и детально принялась объяснять путь. – Ориентир – два моста, поняли?
– Ага, два моста, понял.
– Один мост, потом второй, и дача. Поняли?
– Ага.
И глупый я пошёл в другом направлении. Здесь от центральной мисхорской дороги ответвлялись узенькие, как тропки партизан, дорожки: они ползли вверх бетонными червяками или крошащимися лесенками уходили вниз, легко продираясь сквозь худосочные кипарисы.
Писатель встречал у заявленного ориентира – разлапистой голубой ели с поролоновыми сердцами на ней. Мы обнялись, поздоровались, и он, кивнув охраннику в жёлто-зелёном камуфляже, провёл меня внутрь.
– Серьёзно здесь, – заполняя паузу, сказал я.
– Так правительственная дача. Раньше здесь украинские политики куролесили, а теперь вот российские. Ну и я. Меня, кстати, – ухмыльнулся писатель, и лицо его, не по годам молодое, гладкое, тут же покрылось сеткой морщин, – в номер Олега Ляшко[51] поселили, так я батюшку звал – освятить…
Писатель вёл меня дальше, ближе к морю.
– Думаю, сядем на мисхорской набережной, в ресторанчике. Кофе, чая попьём. Как смотришь?
– Можно, – согласился я, хотя «Львовское» требовало повышения алкогольных промилле в крови.
Мы прогулялись по набережной, где раньше, до Крымской весны, в сентябре, определённо, было куда больше отдыхающих, а сейчас одиноко грустили торговцы сувенирами, печалились фотографы с обезьянками и павлинами, тосковали продавцы вяленой рыбы и эфирных масел – этот сезон, первый российский, был потерян для них. Они понимали это, терпели, напичканные обещаниями и надеждами, но я всё равно старался не встречаться с ними глазами: слишком отчаянно цеплялись дельцы набережной за любую возможность. Впрочем, в безвременье, спрятавшемся между украинской незалежностью и российской сомнительностью, были и свои плюсы – невнятный контроль, налоговые послабления, щадящее отношение полиции, составленной из местных и привезённых с Урала сотрудников.
Кафе, бары закрылись, стыли пустотами. Мы с трудом отыскали работающий двухэтажный шалман с аляповатой вывеской «Русалка», выполненной в стилистике советских киноафиш.
– Можно мы сядем на втором этаже? – спросил писатель у конопатого паренька в пайте «Крым наш, няш-мяш». Прорезиненное изображение Натальи Поклонской было стилизовано под аниме.
– Наверное, – улыбнулся паренёк, распечатывая пачку LD.
Официантки, кучковавшиеся за дальним столиком, долго смотрели на нас, не отводя пустых коровьих взглядов, но не подходили, не принимали заказ. Поёжившись, писатель попросил меню. Оторвавшись от стайки, к нам подошла официантка с крупным носом-сливой и доверчивыми, цвета флага ООН глазами.
Судя по меню, простенькая советская вывеска была обманом – цены оказались вполне европейскими. И заскреблась мыслишка: а хватит ли денег? Но писатель, натура чуткая, понимающая, предупредительно бросил:
– Я угощаю…
И заказал себе «просто салат: крупно порезанные помидоры, огурцы, ялтинский лук, разумеется» и «минеральную воду, лучше с газом».
– Лучше с газом – это прям лозунг на референдум шестнадцатого марта, – вставил я, и писатель рассмеялся, осоловелое же лицо официантки не изменилось. – А мне травяной чай, – чтобы сильно не тратить чужие деньги, сделал минимальный заказ я.
Расслабился, глядя на купоросно-зелёное у отмели море, разреженное слоновьими тушами бетонных пирсов. Несколько пенсионеров долёживали на топчанах «бабье лето», а мордатый, косматый дед, выйдя на берег, точно кашалота выбросило, суровился на торговку семечками.
– Местный Проханов, – кивнул на него писатель, и мы, улыбнувшись, невольно вгрызлись в политику, которую заранее договаривались не обсуждать в силу наших несущественных, но всё-таки разногласий.
Быстро заспорили, кипятком слов плеща, о киевской власти и о Донбассе, так фанатично, что я, наплевав на стеснение, заказал себе стопку водки. Писатель улыбнулся и взял ещё один «просто салат». Я ощутил то, что принято называть неловкостью, она лопалась где-то внутри, словно пузырьки от шампанского, но заказ отменять было уже поздно. И, раскочегарившись, я опрокинул пятьдесят грамм пахнущей неопределённостью водки.
Когда мы стали раскладывать крымскую ситуацию, я то ли от пребывания на месте, то ли от выпитого как бы возвысился над писателем, застопорив его вколоченными аргументами-сваями, и он запросил передышки. Подозвал официантку – пришла не наша, сонная, а живая татарочка с бровками полумесяцем, – затребовал графин холодной водки.
Нам, по крымской традиции, принесли ближе к тёплой, и началась огнедышащая дискуссия, из которой я помню сперва быстро меняющиеся графины и колкие писательские глаза, взгляд которых он, подаваясь вперёд, вонзал, точно рапиру, а после набережную, где мы орали российский и украинский гимны, смешивая слова, и писатель, обнажив по пояс щуплое тельце работника интеллектуального труда, собирался плыть к статуе русалки, выглядывающей из морской глади, но что-то – или кто-то – удерживало его. Оттого мы стояли, как две туи у входа в сельский ДК, и, устав от политики, просили прохожих рассудить спор – кажется так, – кто значимее для американской литературы: Ричард Йейтс или Сэлинджер. Я стоял за Ричарда, но случайные и неслучайные встречные если кого и знали (а чаще нет), то Дэвида Джерома с его оскоминным произведением, где в названии, как и в составе выпитой нами водки, почётное место занимала рожь.
Выиграв спор, писатель – в статьях и эфирах такой рассудительный, велеречивый, явно метящий в депутаты, а тут молодящийся, бесшабашный, с заниженной планкой социальной ответственности, – предложил шлифануть сорокоградусную пивом.
Мы завалились в «Наталку». Из дешёвенького, какие обычно ставят в сторожках, телевизора, подвешенного в верхнем углу, между консервами и печеньем, вещала «Россия 24». Звучало «Украина», а следом шло нечто отборно-крамольное, паскудное, жуткое. Покачиваясь, мутно пялясь в экран, писатель гаркнул:
– Хохляцкое пиво есть?
– Вам какой литраж нужен?
Писатель развёл руки – максимальный. Сутулая продавщица с серёжками-крестиками выставила ему, русскому патриоту, два литра «Львовского». Он показал – ещё! Я вспомнил, как начинал этот хмельной день в Мисхоре с баклажки «Львовского»; уроборос оказался зелёным змием.
– Это, ну, полный… – тыча в экран, процедил писатель.
– Ага, – кивнул я, понимая природу его скоротечных симпатий к украинскому. – Корма надо.
– А? – икнул писатель.
– Сухого.
– Вина?
– Нет, – я замотал головой, ужасаясь, что явил ему свою гастрономическую слабость, – кошка.
– Вы определились? – нетерпеливо одёрнула продавщица.
– Корм, вон тот, – я, не отступать же, показал на яркие пакетики Kitekat, разложенные на зелёной пластиковой стойке, – дайте.
– Вам со вкусом рыбы, индейки или говядины?
– Разных, – я бросил деньги на прилавок с красно-белой наклейкой, информирующей, что здесь не продают алкоголь несовершеннолетним. – И посчитайте.
Писатель засопротивлялся, но я, настояв, расплатился. Мы вышли на улицу, оккупировали зияющую оторванными планками скамейку под низкорослыми акациями.
– На фига? – покосился на кошачий корм писатель.