Дети декабря — страница 41 из 71

– Вкусно, – хоть и пьяный, я всё же смутился.

– Шутишь?

– Не, реальная тема к пиву! – и, распечатав, я протянул ему пакетик.

К кошачьему корму меня приучил друг Гера. У него в районе Фиолента, напротив грота Дианы, была дача. Недавно, когда у его матери диагностировали онкологию и понадобилось лечение в Израиле, дачу продали. А школьниками мы устраивали в светлом пахнущем травами домике затяжные алкогольные марафоны, этапы которых отсчитывались хождениями в туалет. Деньги наскребали с таким усердием, что жгучей болью зудели кончики пальцев. Экономя на закуске, мы съедали всю заготовленную Гериной, тогда ещё здоровой, матерью консервацию, а однажды дошли до сухого кошачьего корма. Он хранился в большом цветастом пакете, и рыжий пушистый кот улыбался с него, как Элизабет Хёрли[52] в роли дьявола.

– О, это няма! – заявил Гера.

У бурых хрустяшек в форме куриных ножек и рыбок был странный, солоновато-терпкий вкус, идеально подходивший под пиво. И с тех пор я пристрастился.

– Ну как? – улыбнулся я, глядя, как писатель пробует кошачий корм.

– Нормально, – уж совсем неприлично захрустел он.

– А я тебе говорил!

Нам, двум захмелевшим котам, оставалось лишь спеть, хоть был и не месяц март. И я вспомнил уместную, так мне казалось, песню из сериала «Друзья».

– Драный кот, драный кот, у тебя пустой живот…

Своим раскатистым, пробуждающим басом писатель вторил:

– Драный кот, драный кот…

Но на третьем «Львовском» его вдруг скрутила паника, и он заявил, что в таком виде – «я человек публичный!» – не может шляться по набережной, по Мисхору, по Крыму в принципе, и надо идти – или как уж получится с любой другой формой передвижения – в номер, пусть там и засела бацилла Ляшко.

На подходе к даче писатель зазывал остаться, переночевать, и я согласился. Однако вскоре позвонила жена, и голос в трубке, вещающий о грудной дочери и головной боли, переходящей в мигрень, развернул планы, как упырь голову, на 180 градусов, хотя я и затратил некоторое бесполезное, как выяснилось потом, время на переубеждение супруги. Писатель расстроился. Мы долго прощались, как всегда прощаются пьяные, и в результате липких объятий и безответственных клятв я пропустил последний рейсовый автобус в Ялту.

– Это знак, это знак! – воодушевился писатель и для чего-то добавил, видимо, вспомнив наш спор о Йейтсе и Сэлинджере: – А Тедди знал!

Я перезвонил жене. Она не брала трубку. Писатель возобновил попытки оставить меня у себя, но мы не прожили с ним столько лет, сколько с женой, и я, отвергнув лёгкие варианты, втиснулся в затормозившую попутку, услышав водительское: «Блевать не будешь?»

Я помахал налитой головой, и писатель, сунув в окно свою гладкую, почти восковую физиономию, вновь крикнул напоследок:

– А Тедди знал!

На ялтинском автовокзале неуклюжей хрюшкой я метнулся к кассам – роллеты были закрыты. Стукнул пару раз кулаком – вдруг задержалась припозднившаяся кассирша? – но тут же, испуганный и пьяный, одёрнул себя, думая о полиции, которая по неясным, видимо, глубоко экзистенциальным причинам казалась страшнее милиции.

Автобусные платформы остывали от тепла недавнего солнца и мельтешащих ног. Голубые столбы с белыми табличками уходили в цвета смородинового варенья небо. Пищащими эсэмэсками жена подгоняла домой.

– Мужчина, куда ехать?

– Довезу!

– Евпатория, Симферополь!

Водилы лениво подходили ко мне, расслабленные, не такие шумные и приставучие, как обычно. Даже их неподражаемые иерихонские голоса, заставляющие либо ехать, либо завидовать глухим, стали нормальными. Водилы знали: этот пьяный, растерянный молодой человек, в зависимости от одежды и степени выспанности тянущий на мужчину, никуда не денется. Я и сам был готов ехать, хоть сейчас, но, называя сумму, всякий раз слышал отказ.

– С такими деньгами – это тебе пешкодралом…

И я шоркался по вокзальной площади, заключенной меж кипарисовыми холмами, поделенной, как шоколад, на квадратные плитки, вынужденный приставать к ночным прохожим; вдруг едет кто? Сунулся даже к нескольким спящим, дурно пахнущим людям, закутанным во что-то объёмное, бесформенное, но, не выдержав амбре и поразившись собственной глупости, пнул дурную затею под хвост, и она ускакала в сторону ялтинской набережной, где крымские девушки конкурировали с донбасскими беженками за редких, а потому ещё более ценных туристов.

Этим летом они приезжали в Крым преимущественно из России. Хотя в Андреевке, где я, планируя написать несколько объёмных статей о Трифонове и Мо Яне, арендовал то ли домишко, то ли будку, слепленную из фанеры и пластика, на полупустом пляже с копеечной жирной таранькой и свежим разливным пивом – из-за чего, собственно, так и не родилась ни одна статья, – мне встретились три серба. С российскими флагами в дорожных сумках и русским Крымом в разгорячённых алуштинской граппой сердцах. Один из них, Зоран, читал Павича с Петровичем, и мы обсудили «Хазарский словарь» и «Атлас, составленный небом», пока Ненад и Душан вспоминали образцовую игру Неманьи Видича[53] в «Спартаке». Кончилось наше знакомство логично – распитием алкогольных напитков в запрещённых местах, и вместе с тем неприятно – отравлением местного производства вином, которое, нахваливая, продал нам в приморском скверике говорливый дед.

Жаль, что на ялтинском автовокзале отзывчивых сербов не оказалось. И, чувствуя промозглый холод, наползающий с покрытых хвоей гор, я трезвел, ругался и отчаивался найти варианты уехать домой. Намечался запасной авантюристский план: купить дрянного алкоголя, вновь захмелеть, позвонить жене и, объяснив ситуацию, остаться ночевать – а на деле слоняться, ошиваться, бродить среди сосен и пальм – в Ялте, чтобы ехать рейсовым автобусом утром. Но у окошка единственного работающего магазина меня вдруг окликнули:

– Молодой человек, это вы в Севастополь едете?

Голос у незнакомца был грудной, сиплый. Он произносил слова, точно загонял гвозди, и они застревали в тебе ржавыми загогулинами без шляпок.

– Да я, а вы, – в желудке заурчало, – водитель?

– Нет, – он улыбнулся, обнажая мелкие зубы, – я пассажир. Такой же, как вы.

– Отлично, – я наконец решился отхлебнуть кофе. – Только есть проблема: у меня мало денег.

– Но сколько-то есть? – Этим его обыденным, житейским вопросом был развеян некий морок происходящего, и я назвал сумму. – Тогда едем.

Незнакомец крутанулся на каблуках, двинулся по направлению к платформам. Кивнул первому встречному водиле, худощавому горбоносому мужичку с жамканной, точно приклеенной к сизоватым губам папиросой. И мы загрузились в красную «шкоду фабиа».

Водила, как отыскавшийся брат из индийских фильмов, походил на моего университетского преподавателя социологии Куропаткина. Тот не мог обходиться без сигарет и разговоров. За час двадцать пары Куропаткин ухитрялся пять-шесть раз выйти на перекур, а ставя зачёты, просто распахивал окно и дымил в него. Он постоянно говорил о том, что раньше, в Томском университете, был чемпионом по боксу, хотя глядя на него, иссушенного, подкашливающего, с впалой грудной клеткой и желтушными глазами, все лишь саркастически ухмылялись. Больше побед на ринге Куропаткин бравировал «амурными похождениями». Девушки, девушки, девушки, как в песне и гримёрках Mötley Crüe. Много девушек! Но потом – тут Куропаткин тяжко вздыхал и заключал с трагическим пафосом – он женился. Эх – ещё сильнее вдавливалась его грудная клетка – и зачем только?!

Правда, Оля Бухарова, которую все называли Дискавери за то, что знала всё и даже больше, рассказывала, что на самом деле Куропаткин жену свою обожает, и каждые выходные они выбираются вместе на прогулку по Балаклаве.

Я об этом не знал, хотя общался с Куропаткиным больше других, потому что у него можно было взять почитать интересную книгу. Он рассказывал о своей библиотеке, конечно, не так много, как о боксе и девушках, но достаточно, чтобы моя библиофилия усилилась, и я нашёл в нём и консультанта, и собеседника.

Водила хоть и был похож на Куропаткина внешне, но начитанностью не отличался. Впрочем, его характеристики – предметов, людей, событий – подчас оказывались точными, ёмкими, мудрыми даже. И незнакомец, расположившийся на переднем сиденье, то ли отстранённо сидел, то ли внимательно слушал водилу. Я же украдкой рассматривал его, не понимая, что же такого странного, инфернального отыскал в нём у ларька на вокзале. Необычными были разве что его огромные лопатообразные руки, до безобразия широкие у запястий, но сужающиеся к кончикам пальцев.

Однако сейчас, когда человек-сфинкс вышел в Инкермане, я вновь ощутил преддверие паники. Попутчик удалялся в ночи неправдоподобно быстро, словно не шёл, а летел – как та Маргарита, только ниже, у самой земли, на бреющем полёте.

Я читал о таком. Не только у Булгакова или Гоголя, но и у эзотериков, книги которых, с карандашными nota bene, мне советовал и приносил Куропаткин. Хуже – я видел сам нечто подобное. В ночь перед выборами в Верховную Раду 2004 года.

Тогда я работал на одну из политических партий. Вернее, на много партий. Треть страны, зарабатывая, поступала так же, компенсируя то, что Украина не додала за предыдущие годы. В ту ночь я уничтожал, как алкает того закон, следы политической агитации – сдирал плакаты со стен и столбов.

И вдруг ощутил пронзительный холод. Он навалился, точно груда окоченевших трупов, и придавил к земле, парализуя. Не пошевелиться, не сдвинуться с места. Я думал, что подобное описывают лишь в книгах или снимают в фильмах, но это была жизнь, пусть и сковывающая мертвецким холодом, пахнущая выхлопными газами, звучащая детским голоском:

– Доброй ночи!

Шпатель, которым я соскабливал ошмётки плаката с очередной лоснящейся мордой, обещающей стабильностьблагополучиепроцветание, упал во влажную траву, и, обернувшись, я увидел старуху, будто выдернутую из полотен Босха: с крючковатым носом, растрёпанными волосами, колкими глазами. Но голосок у неё был детский: