Дети декабря — страница 53 из 71

– Можно трогать и целовать.

Я, конечно, поцеловал, втягивая запах, нежный и терпкий, как сицилийское вино.

– Мне надо расслабиться.

– Полное расслабление, – она прижалась ко мне…

После неё другие танцы, массажи казались пустыми. Я вышел из стрип-бара на площадь, волшебную в тихом ночном торжестве. И сам я был точно заколдованный, растворившийся в магическом сладострастии, и до сих пор чувствовал прикосновения Кристины, раскупорившие самые дальние, самые сладкие недра. Тело расслабилось, нежилось, будто в горячей ванне. Не хотелось никуда ехать, идти – только ловить, продлевать удовольствие.

Напротив светилась гостиница «Украина». Я подумал о накрахмаленном белье, горячем душе, свежих полотенцах и тапочках, о «шведском столе» – и всё это, благодушное, чистое, сытое, завлекало. Вдохновлённый, я зашёл в «Украину», снял приличный номер и, поднявшись, растянулся на действительно накрахмаленных простынях. В комнате терпко и нежно пахло Кристиной, низ живота словно массировали искусные пальчики. Никогда ещё послевкусие от оргазма не растягивалось так надолго. Я не мог уснуть. Приятная бессонница мучила меня: я вспоминал Кристину, фантазировал, наслаждался. А утром мне позвонили.

– Алексей, вашему деду плохо. Приезжайте, пожалуйста, как можно быстрее! – Голос в трубке дрожал и ломался, как хворост. Часы показывали шесть утра. Всё возвращалось в привычное русло.

Я вскочил, натянул штаны и футболку, успел сполоснуть лицо холодной водой. «Шведский стол» отменялся. Запаха Кристины в номере уже не было. Я проснулся.

2

Мой дед стал одной из причин развода. Жена злилась, что я уделяю ему слишком много – непозволительно много – времени. А уделять действительно приходилось много. После переезда к нам, в Севастополь, дед начал сильно болеть.

Он родился где-то под Оренбургом, в селе, название которого я никак не мог запомнить, и очень гордился тем, что на местном кладбище большая часть людей лежит с нашей фамилией – «родовое гнездо», – но молодым мужиком переехал в Стаханов, там женился, а после перебрался в Донецк. Мой отец родился в городе роз и терриконов, на улице Артёма.

Не могу сказать, что с дедом у нас сложились добрые, родственные отношения. Он вообще был довольно взбалмошный и отстранённый и думал в основном о себе. Как-то я даже услышал слова матери, брошенные отцу: «Твой папа загнал маму!» Бабушка умерла три года назад и в последние месяцы почти не вставала; деда она боялась. Он и выглядел весьма сурово: высокий, с длинными жилистыми руками и кустистыми седыми бровями, из-под которых поблёскивали колкие стальные глаза. Изредка я приезжал к нему в гости, побывал в Донецке всего три или четыре раза. Школьником туда ездил мой старший брат. И дед, несомненно, любил его больше меня, того не скрывая, часто ставя в пример. Но, окончив школу, не без трудностей, брат поехал учиться в Санкт-Петербург – с этим ему помог отец – и остался там после университета, найдя синекуру в госкорпорации. Деда он не вспоминал, забывал даже поздравить с днём рождения, Новым годом или Девятым мая. Впрочем, мой авторитет от того не рос.

Мы хотели забрать деда сразу после смерти бабушки, но он, как умел, а умел он грубо, отказался. Отец пробовал убедить, пытался договориться, но дед только сильнее хмурил брови, только злее сверкал стальными глазами и матерился. Но в апреле захватили донецкие администрации. И отец, позвонив деду, заявил, что заберёт его, пусть даже привязанного к креслу. За такую наглость – дед не прощал подобного и в лучшие годы, а с возрастом не подобрел, а, наоборот, стал жёстче – отец получал ещё очень долго, но всё равно решил ехать в Донецк. Однако на следующий день, разгружая вместе с подчинёнными оргтехнику, поскользнулся и сломал руку.

Тогда ехать в Донецк вызвался я. Это желание родилось само собой и враз стало предельно важным как шанс доказать деду, кем я был для него на самом деле. Отец быстро согласился, а вот мать воспротивилась, зашлась в крике, боялась – убьют. Тогда уже, в начале мая, начались первые обстрелы Донбасса. Но мы с отцом убедили её, наглотавшуюся афобазола, что ехать надо и больше везти деда некому; брат заявлял, что очень занят государственными делами, хотя его инстаграмм демонстрировал совсем иные занятия. Рано утром мы взяли отцовский джип и выехали в Донецк.

За рулём я не сидел больше года, хотя права были, был и водительский опыт, но когда Севастополь, как сальтисон, принялись набивать бэушными тачками, посчитал, что лучше ездить на такси или на общественном транспорте; автомобиль у нас в семье водила жена, и ей это нравилось. Оттого поездка в Донецк выдалась нервная, муторная – из-за пробок, убитых дорог и таких же, как я, «знатоков»-водителей; отец, сидевший рядом, на переднем сиденье, то и дело покрикивал на меня, а я, не сдерживаясь, отвечал, и атмосфера между нами была как в детстве, когда он учил меня разбирать-собирать двигатель нашей первой «Лады». Отдохнуть от его поучений и криков я смог лишь на пароме. По новеньким же краснодарским и ростовским дорогам машину было вести легче, и постепенно я освоился, почувствовал себя увереннее, а отец удивительно точно выбирал идеальные места для перекуса. Мы ели молча, жадно и сосредоточенно, как едят мужчины, и в одном месте отведали ароматной донской ухи, а в другом – нежнейшего шашлыка из баранины.

– Самая вкусная еда не в дорогих ресторанах, – пояснял отец, обтирая от жира руки, – а вот в таких, на вид невзрачных, шалманах. Главное – знать места…

То ли с дороги, то ли от нервов, но мне и правда казалось, что я не ел ничего вкуснее.

Однако когда мы пересекли границу, простояв на ней несколько часов и выслушав глуповатый монолог российского таможенника, опять появилось волнение, зудящее, утомляющее. Отец снова завёлся, начал ссориться не только со мной, но и с проезжающими мимо, и, двигаясь медленно, не без опаски, мы утратили прежнее благодушие. Часто приходилось останавливаться на блокпостах, сложенных из бетонных плит. Нас досматривали люди с оружием и в форме, правда, и то и другое подчас было устаревшее, иногда как бы бутафорское даже, и отец бубнил:

– Могли бы хоть выдать нормальную форму, раз уж решились…

Он говорил, что остались немногие дни до большой крови. Периодически звонил деду, и тот рассказывал, что в ополчении стоят его знакомые и соседи, на что отец реагировал неизменно: «Ну да, ты-то сам давно из дома выходил?»

Дед из квартиры выходил редко. Готовила и убирала ему соседка, ещё молодая, но почти безграмотная женщина Мила, которой мы ежемесячно перечисляли деньги на карту. Однако на референдум, как и на парад Девятого мая, дед вышел и проголосовал. «За своих, за русских, за оренбургских», – восторженно сообщил он по телефону. Теперь мы должны были отдать Миле её последнюю зарплату, увезти деда и запереть квартиру. До лучших времён. Пробираясь между блокпостами, я успевал всматриваться в донецкие улицы: они были спокойны, тихи, но тем не менее казалось, что едешь по дамбе, которую вот-вот должно прорвать. Если верить словам отца, так оно здесь и было.

Двор деда украшали российские флаги, и на стене, за которой начинались гаражи, кто-то размашисто, не жалея вдохновения и краски, написал: «Донецк – русский город». В песочнице играл ребёнок в маечке с фиксиками. Родителей рядом с ним не было, и я напрягся, подзуживаемый включившимся отцовским инстинктом. Раньше в доме деда на входе сидел консьерж – сейчас его не оказалось; окно, из которого он приветствовал жильцов и гостей, было закрыто. В подъезде, точно заткнутом огромной пробкой, висела тишина, и наши шаги гулко разносились по коридорам.

Дед встретил ещё крепким рукопожатием и сканирующим взглядом стальных глаз. Он стал ещё желчнее и желтее за это время, брови его разрослись – в обязанности Милы не входило подстригать их, – но передвигался бодро и тут же, предложив раскупорить бутылочку, заявил, что никуда ни при каких обстоятельствах не поедет. «Я здесь всю жизнь прожил, куда мне ехать? Это моя земля, мой дом! Пусть только какая падла сюда сунется – получит под зад!» Сразу же последовали бурные отцовские возражения, переросшие в упрёки и ругань, и отец припечатал:

– Да и сиди тут, ладно! Не хотел же я к тебе ехать!

– Так и не ехал бы! – швырнул в ответ дед, и в голосе его было больше стали.

Они пререкались рьяно, а я держался в сторонке, боясь попасть под перекрёстный огонь, думая, как же скандально-громко будет, когда дед переедет к родителям. В том, что он переедет, я не сомневался – отец, хоть и казался не столь упрямым, но зато был моложе и энергичнее, и если с чем-то определялся, то шёл до конца. Да и дед, в 1943-м попавший на войну, повторять её не хотел. Отец же, бывший боевой офицер, уверял, что война на Донбассе будет и не кончится быстро.

К вечеру дед и отец всё же договорились. И даже сели за стол «с дорожки». Я старался не высовываться и писал эсэмэски жене: мол, всё нормально, доехали, переночуем – тогда мне казалось, что ей это важно. Отец настаивал, чтобы мы ехали сразу, дед требовал отправиться в дорогу утром, – победил самый старший. В квартире было две комнаты, и я не хотел спать с кем-то в одном помещении, потому устроился на балконе. Раскладушка напоминала о детстве. Идея спать на балконе, с открытым окном, показалась мне удачной – свежий воздух и прочие радости здорового сна, но в час ночи я проснулся от тревожных звуков.

Казалось, где-то вдали грохотали взрывы, я вслушался, хотел разбудить отца, чтобы выдвигаться немедля, потом успокоился, ругая себя за впечатлительность, напоминая, что завтра предстоит трудный день, но напоминание о дороге завело ещё сильнее. Я написал ругательную эсэмэску жене и тут же пожалел – она станет напоминать мне о «желании быть вечно хорошим». За взрывами раздалась стрельба, и я впервые слышал её так близко. В груди у меня будто застыла река жизни, превратилась в лёд. Я вжался в раскладушку, и без того проседающую, а выстрелы не прекращались, к ним уже чётко добавились крики – радости, боли, гнева. Мне казалось, что угроза подбирается к балкону, как щупальца древнего злобного осьминога, – я ругал себя за трусость, но ничего не мог с собой поделать, хотя даже не видел ни перестрелки, ни жертв; не мог найти силы, чтобы попытаться увидеть, – и вдруг всё стихло. Словно ночь поглотила. И тишина. А потом пронзительный крик, до оглушительной встряски – и вновь тишина, уже навсегда.