Дети декабря — страница 64 из 71

На этот раз Ольге понадобилось, чтобы два дня я провёл с ребёнком. Ей надо было куда-то уехать, а я бы остался с Ксюшей. Это предложение казалось радостным, но весьма странным; Ольга столь долго и остервенело защищала свою независимость. У неё вообще была эта диковатая манера, обидевшись, хоть на пустяк, из принципа, дурного принципа, отказываться от помощи, любой, даже самой необходимой. Впрочем, я бы согласился, но на ближайшие два дня – как минимум на два дня – мои действия подчинялись старику, пребывание рядом с ним обязывало.

– Извини, но я не могу.

– Что значит не можешь?

– То и значит. У меня могут быть дела?

– Ты что, – её голос дрогнул, – не хочешь побыть со своим ребёнком?

– Я очень хочу побыть со своим ребёнком, и ты это знаешь, – я старался не повышать голоса, – но ближайшие два, нет, три дня я не могу, прости.

Она продолжала ломать меня, думала, наверное, что убедит, заставит поступить так, как ей было удобно, но кончились наши прения обыденно – обвинительными криками, сперва её, потом моими.

– О чём ты вообще думала, когда разводилась? Что я буду рядом, когда тебе вздумается? На что ты рассчитывала?

Мне всегда казалось, что я прав и мои обвинения справедливы, и в то же время нечто глубинное, сомнение из самой сердцевины, ело меня: что слишком груб, строг и не замечаю ошибок собственных.

Я вновь подумал об этом, но в палате меня ждал старик – и нельзя было нарушить обещание дважды.

– Извини, но я не могу. Правда.


Фомич ждал уже собранный. Увидев меня, он поздоровался, протянул руку. Я не ожидал от него такой бодрости.

– Едем?

Старик кивнул:

– Валя помогла собраться. – Он говорил о медсестре.

– Отлично. Тогда, – я сделал паузу, произнёс мягко: – Домой.

Старик встал, опершись на мою руку. Я ощутил его запах. И содрогнулся: кто будет мыть его? И водить в туалет? И готовить еду? Я вспомнил, как Ксюшенька была маленькой и всё за неё надо было делать, но тогда рядом находилась жена, а теперь? Что теперь? Да и старик – не грудной ребёнок. Он пах, он жил по-другому. А я, как должен был жить я? Сколько времени проводить рядом с ним? Сегодня я уже не сделал работу. Лера подстраховала (кажется, она начала ревновать). Отпуска я не мог взять – не в сезон. А если Фомичу станет плохо, то что – и кому – делать? Постоянно быть рядом? Как тогда зарабатывать на то, чтобы быть, с ним и вообще?

И вдруг пришла мысль, будто тёплый рассвет забрезжил – я мог нанять старику сиделку! Мысль эта вознесла меня, освобождая от бремени обязательства; я почти воспарил, я избавился от страха, что каждый день придётся проводить в той мёртвой квартирке. Нет, я мог уходить, я мог делать свои дела, я мог жить. Почему эта мысль не пришла ко мне раньше? Видимо, я не представлял старика обособленно, словно в нём жил и я. С этой идеей мне ещё предстояло разобраться.

Но мысль о сиделке уже воодушевила меня. Я улыбался, когда помогал старику идти к выходу из палаты. Мы покидали её, выбирались из мёртвого царства, прощались с облезлыми стенами и шелушащимися подоконниками. Старик шёл молча. Я поддерживал его под руку. В другой он сжимал палку. Шаги были медленными, тягостными, они давались непросто, но главное – он шёл, и в этой его ходьбе был вызов смерти, вызов тому отчаявшемуся человеку, что грозил сделать его мёртвым. На мгновение я замандражировал, вдруг Фомич вновь заговорит о том, как хочет умереть, – я бы не знал, что отвечать, как отбиваться, и растерянность моя стала бы сильнее воли. Но всё же эта ходьба давала надежду.

Когда я усадил старика в джип, жена позвонила вновь. Я не ответил. Тут же она принялась закидывать меня раздражёнными сообщениями. Фомич сидел на заднем сиденье. Его вещи лежали в багажнике. Выводя джип на дорогу, я думал о том, как буду стирать их. Вчера я оплатил коммунальные услуги: вода, газ, электричество в квартире были. Я мог использовать их, знал как, но не представлял, каким образом увяжу воедино; череда зазубрин – так выглядело моё мышление.

Мы доехали в тишине. Старик лишь раз тихо удивился огромному количеству машин. Вышли из джипа, поднялись на третий этаж. Лестничные пролёты давались старику с превеликим трудом. Я подумал, как жить ему, если он даже не в силах нормально выйти на улицу. А как с продуктами? Наш медленный подъём был плох ещё и тем, что оставалось время, и я невольно рассматривал стены, разрисованные углём и грязью. Во дворе под разросшейся шелковицей, раскинувшись звездой, лежал человек. С прошлого моего визита кто-то выбил стекло, и осколки валялись на сером полу лестничного пролёта. Это подъём в три этажа утомлял, физически и морально.

Но всё же добрались, и когда старик зашёл в квартирку, когда красноватыми ноздрями втянул спёртый воздух, который так и не сделался свежим, несмотря на всё время открытые окна, он расплакался. Слёзы текли из воспалённых глаз и застревали в морщинах.

Я купил старику новые вещи: чайник, скатерть, коврики, радиотелефон. Принёс от матери чистую посуду и простыни. Я хотел обновить, освежить квартиру, а вместе с тем и самого старика. Мы – он и я – нуждались в этом. В холодильнике стояла еда, частично купленная, частично мной приготовленная. Я предложил поесть. Старик отказался. Я вспомнил свой опыт жизни с дедом, чем тот питался: овсяная каша на завтрак, борщ или суп на обед, творог, гречневая каша с кефиром – на ужин.

Впрочем, за еду я переживал меньше другого. Больше заботило время, которое я должен был проводить с Фомичом. Сколько? Мы не обговаривали это заранее. С дедом, который был свежее, бодрее, мы жили по большей части каждый своей жизнью, да и комнат в квартире на Блюхера было две, а здесь только одна, и старик, несмотря на ходьбу, казался всё-таки доживающим, слабым, подъём на третий этаж подтвердил это. Сиделка, на которую я так надеялся и которую ещё должен был найти, не могла находиться со стариком всё время. Я не знал, чего ожидать, какими будут перепады настроения, здоровье, – не мог даже предугадать, потому что при всей заботе, при всём внимании старик был мне чужим человеком. Чужим, который стал почти родным. Мы никогда не обсуждали с ним эту нашу потребность друг в друге, но я чувствовал, что он цепляется за меня: надеется, верит. И я не мог разочаровать, подвести.

Старик лёг отдыхать, а я то сидел на кухне, пил крепкий байховый чай, то выходил на площадку и там курил, сминая окурки в подставленную консервную банку. Мне хотелось уйти, проветриться; выход за территорию подъезда, двора означал бы завершение ещё одного этапа.

Когда старик проснулся, я предложил ему супа – он вновь отказался. Плохой симптом, и я размазал уговоры «надо поесть». Мы всё же сошлись на творожке, и Фомич съел его чайной ложечкой, причмокивая беззубым ртом. Доктор Ким расписал приём лекарств, и спустя десять минут после еды я дал старику амлодипин от давления. Ещё был дигоксин, фезам, сенаде, аспаркам, кетанов, но главное – эуфиллин для дыхания. Фомич дышал с трудом, хрипел, кашлял, подчас задыхался – так было и раньше, когда мы познакомились, но в последнее время болезнь обострилась.

Однако старик держался и даже пробовал говорить. Только слова он в последнее время произносил с присвистом. Но чем больше я с ним общался, тем быстрее, точнее понимал его.

– Иди домой, Лёша, я справлюсь.

– Нет, Яков Фомич, как я вас оставлю?

Мы перекидывались подобными фразами, но в итоге он настоял, и слова его были точные, простые и страшные:

– Ты не можешь быть со мной постоянно. У тебя своя жизнь, а у меня её не осталось.

– Ну зачем вы так? Вам ещё жить…

– Не дай бог, Лёша!

И я ушёл. Во дворе лохматый пёс вылизывал лицо спящему. Два алкаша сидели на снесённых во двор креслах. Рубаха одного была расстёгнута, на пузе синела татуировка – изображение Иисуса Христа.

– Слышь, мужик, на винчик дай, – обратился другой, беззубый.

– Нет у меня на винчик.

– А на пузырь?

– И на пузырь нет, – я не сбавлял шага.

– А ты, что ли, тутошний? – вклинился татуированный.

– Тутошний. – Я помолчал. – Теперь тутошний.


После бронхита Ксюши и моего недавнего отказа быть с ней жена обиделась на меня по-настоящему. И запретила видеться с дочерью. Я думал возражать ей, спорить, но потом оставил всё как есть, выбрав единственно возможную форму диалога – молчание. Раньше такой ход срабатывал; жаль, что я понял это поздно, уступая и соглашаясь, стараясь помочь, но доброе отношение вылилось у неё в ещё больший индивидуализм, и отчасти, конечно, я сам её развратил. Ксюша, слава богу, она выздоровела, всё равно не останется без меня, а пока был важен старик. Я исправно навещал его. Чаще, чем деда. Фомич был слабее.

Однако – и я отдавал себе в этом отчёт – если всерьёз захворает дед, то их станет двое, тяжелобольных, а я по-прежнему буду один. И будут ещё ребёнок и жена, которая никогда не отстанет. Будут гнёт работы, ярмо быта, необходимость новых отношений, без которых, несмотря на семейные драмы, я всё равно не смогу, – будет много чего, и на это многое меня должно хватить, хотя жизнь не станет легче. Любой психолог упрекнул бы меня в негативном подходе, но толку было раскачивать неизбежность?

Работа оказалась заброшена. Управляющий аква-парка и клуба подошёл ко мне, мы давно знали друг друга, и он, загоревший, покрытый чёрными кудрявыми волосами, в жёлтых очках, всегда безошибочно улавливал настроение:

– Ты чего?

– А? – я сделал вид, что не понял.

– Тебя чего так колбасит?

– Да всё нормально.

– Мне-то не затирай, ладно? – улыбка его была как призыв к исповеди, но я сдержался. – Понимаю, развод – дело такое, сам проходил, но после него новых дорог – только иди.

– Хорошо.

– Или, – управляющий приподнял очки, взгляд его вопреки остальному облику был жёсткий, сосредоточенный, – что-то другое?

– Всё нормально, я же сказал, – раздражённо отошёл я.

Меж тем другое было. Я зашивался, тонул в нём. И сердился. И всё больше думал о том, что взял на себя непосильную ношу. Мысли эти особенно допекали, когда я купал старика в его крошечной ванной комнате, к стенам которой, как огромные мухи, прилипли ржавые полочки, а на них лежали окостеневшие порошки, кисточки, тряпки, бритвы. Часть я оторвал, выкинул во время уборки, но и тех, что остались, хватало для создания траурной атмосферы. Сама ванна, будто вдавленная в узкое пространство между тронутыми плесенью стенами, была фантастического чёрно-жёлтого цвета, особенно дно, всё в проеденных беспощадным временем выщербинах, их замазали белой краской, и старик, с трудом перелезая через борт, становился на них своими жуткими облезшими стопами. Я намыливал его новой ярко-красной