Дети до шестнадцати — страница 9 из 14

думаешь, ничего особенного, только жарко», - сказал он нам после. Конечно, у него теперь не оставалось времени, чтобы безыдейно торчать во дворе.

- Вы даже не представляете, - говорил он нам, - что это значит: всерьез заниматься шахматами.

Он подчеркивал слово «всерьез».

Меня почему-то раздражали его разглагольствования - получалось, будто мы бездельники, у нас есть время собираться и торчать у парадной, а он - ужасно серьезный, занятый человек, ему некогда.

У Лильки тоже появились какие-то свои дела.

Так что все чаще мы теперь собирались вчетвером: Эрик, Вадик, Витёк и я.

Иногда мне представлялось, как пройдет несколько лет, может быть, десять или пятнадцать, а мы, четверо, останемся по-прежнему верны нашей дружбе. И вот однажды мы будем идти по улице и нам навстречу вдруг попадется Алик или Серега, или Лилька.

Но мы, конечно, уже не узнаем друг друга. В этой картине было что-то очень красивое, трогательное и в то же время грустное…

Как-то дома я в одном из старых журналов случайно обнаружил анкету-вопросник - на нее предлагалось ответить всем читателям. Всего вопросов было пять или шесть, и я, конечно, немедленно пристал к отцу, чтобы он ответил, ну хотя бы на первые два.

- Ну-ка, что там у тебя такое? - Он заглянул в журнал и усмехнулся. - Придумают же люди…

- Пап, только серьезно, слышишь?

Он подумал немного, потом быстро написал что-то и протянул мне журнал:

- На, читай.

Я прочел:

«Что вы считаете в жизни самым страшным для человека?

Потерять уважение к самому себе.

Что вы считаете самым трудным?

Всегда оставаться самим собой.»

Я подозрительно посмотрел на отца - мне вдруг показалось, что эти ответы он написал специально для меня, особенно второй. Я и сам последнее время замечал, что нет-нет, да и промелькнет у меня какой-нибудь жест Вадика или словечко Эрика, его интонация, его манера растягивать слова. Ну и что же? Что в этом плохого? Мне, например, очень нравится их взрослость, их самостоятельность, их независимость. Я даже на школьном вечере, пока собираюсь пригласить танцевать незнакомую девочку, пока собираюсь заговорить с ней, раз десять покраснею и потом пробормочу что-нибудь нечленораздельное, а Эрик, тот подлетает как ни в чем не бывало: «Здравствуйте, мне кажется, мы с вами уже где-то виделись. Ах, нет? А может быть, все-таки да? Вы никогда не бывали в Супикове? Да нет, я не шучу, город такой есть, посмотрите_на карте…» И все, и начался разговор, и через пять минут они оба уже смеются как старые знакомые…

Так что если я и перенял что-нибудь от своих приятелей, не вижу в этом ничего ужасного…

На следующий день вечером я с журналом помчался во двор, мне не терпелось узнать, что ответят на вопросы анкеты мои друзья.

- Самое страшное, - многозначительно сказала Лилька, - это разочароваться в жизни.

- А по-моему самое страшное, - неожиданно сказал молчаливый Витёк, - это когда человек болен и знает, что умрет.

- Ничего подобного! - выкрикнул Эрик. - Самое страшное, на восьмидесятом этаже небоскреба вспомнить, что ключи от квартиры забыл внизу!

- Самое трудное - это штаны снимать через голову, - мрачно сказал Вадик.

И пошел самый настоящий треп. Каждый старался придумать что-нибудь посмешнее. Так мне и не удалось выяснить, что же мои друзья всерьез считают самым страшным и самым трудным в жизни..,


В конце ноября произошло важное событие: Вадика приняли в комсомол.

Автобиография в двух словах, общественная работа, как учишься, что такое демократический централизм - и все в порядке, Вадим Банщиков, можешь считать себя комсомольцем.

На собрании Вадик держался солидно, по-взрослому. Я давно уже подметил, что чем больше люди переживают из-за своего роста, тем солиднее, значительнее они стараются выглядеть. У Вадика эта способность была развита блестяще: при посторонних людях он словно надувался, делался таким важным, что даже подойти к нему было страшно.

На вопросы он отвечал обстоятельно и неторопливо, почти не волнуясь. Да и что ему было волноваться - уже заранее было ясно, что примут.

И только один человек, один-единственный человек во всем зале сомневался - стоит ли принимать Вадима Банщикова, 1947 года рождения, русского, в комсомол… И этим человеком был я, его приятель, его товарищ, его друг.

Почему? Я и сам не мог объяснить толком.

Тот случай с волейболом меня смущал, что ли..» Или тогда в трамвае…

Впрочем, все это, пожалуй, относилось уже к области «эмоций и туманных сновидений», как говорит наш физик Андрей Петрович, когда кто-нибудь из нас несет у доски полнейшую отсебятину…

И разве я мог выступить против Вадика - это было бы настоящим предательством. Да и не было у нас в школе ни одного такого случая, чтобы кто-нибудь выступал против, разве что только учителя или директор, если в комсомол принимали заядлого троечника.

- Почему до сих пор не вступал? - крикнул Вадику кто-то из зала.

- Считал себя недостаточно подготовленным, - ответил Вадик и скромно потупился.

Он мог обмануть кого угодно, но только не меня, нам-то он обычно говорил совсем другое, нам он отвечал коротко: «А зачем?»

- Все ясно, - сказал председатель. - Если других предложений нет, приступаем к голосованию. Кто за?

Если бы была моя воля, если бы от меня это зависело, я бы принимал в комсомол только таких ребят, только таких.., ну, самых честных, что ли, самых достойных. ..Ия бы устраивал всем проверку, я бы испытывал всех каким-нибудь трудным делом, только по-настоящему трудным. А не таким, какое поручили мне, когда я стал комсомольцем. Тогда у нас в школе решили организовать свой музей, свою малую Третьяковку и на мою долю досталось вырезать репродукции из старых «Огоньков». Ужасно ответственное поручение! И вообще, по-моему, это была глупая затея - развешивать картинки по стенам, лучше было лишний раз сходить в Эрмитаж или Русский музей…

Но пока что от меня ничего не зависело, и в нашей школе в комсомол принимали всех подряд, лишь бы не было двоек, лишь бы участвовал в общественной работе. А за отличниками так даже бегали, уговаривали их подавать заявления… Так почему же не принять Вадима Банщикова, чем он хуже?

- Кто за? - повторил председатель. - Прошу поднять руки.

И все подняли руки. И я тоже поднял.


Глава 8
ОТЕЦ

- Может быть, хватит на сегодня? - сказал отец самому себе. - По-моему, определенно хватит.

Он встал из-за письменного стола и потянулся, помахал руками, разминаясь.

- Самое время пойти подышать свежим воздухом. Ты, как, составишь мне компанию?

Он мог и не задавать мне подобных вопросов - я всегда очень любил гулять вместе с отцом, только последнее время это получалось редко - все он был занят, все пропадал в своем институте. А сегодня он не пошел на работу, остался дома - писал какую-то статью или доклад. Вообще, он мог оставаться дома, когда хотел, когда считал нужным, и никто, конечно, его не проверял, никто не контролировал. Но оставаясь дома, он, по-моему, работал еще побольше, чем в институте. Я просто удивляюсь всегда, как он может столько работать, как ему не надоедает? Если бы я хоть наполовину работал так, как мой отец, я бы давно уже был отличником-переотличником, давно бы уже, наверно, учился в какой-нибудь особой-переособой школе для сверходаренных детей. Как-то я спросил отца:

- Пап, неужели тебе не надоедает - все время работать и работать?

Он засмеялся и ответил:

- Знаешь, что сказал по этому поводу один умный человек? Один умный человек сказал: «В жизни есть только одно наслаждение, которое не оставляет после себя осадка. Это труд». Когда-нибудь ты тоже поймешь это…

Может быть, когда-нибудь я и правда пойму, но пока что я не очень-то поверил в это. Мне, например, сиденье за учебниками никогда не доставляло особого наслаждения. ..

Мы оделись и вышли на улицу. С Невы дул сырой порывистый ветер. Уже темнело, но фонари еще не зажглись.

Мы шли молча. Отец, хмурясь, думал о чем-то своем, наверно, он все еще не мог оторваться от письменного стола. И я тоже молчал, я не хотел ему мешать.

Я вообще не понимаю, почему люди считают, что обязательно нужно о чем-то разговаривать. Иногда даже лучше идти вот так - молча.

Когда мы проходили мимо маленького тира, отец вдруг повернулся ко мне:

- Зайдем?

- Зайдем!

Раньше, когда я был поменьше, мы с отцом частенько стреляли в этом тире - это было мое самое любимое развлечение. Я тогда еще едва доставал до барьера, к тому же всегда забывал, какой глаз нужно зажмуривать, прицеливаясь, а когда нажимал спусковой крючок, то закрывал сразу оба. Но зато как я радовался, когда полосатый арбуз вдруг распадался на две половинки и из него возникала маленькая балерина, или когда желтый лев переворачивался вверх ногами, или начинали вертеться разноцветные крылья мельницы… Моей мечтой было сбить маленький серебристый самолет, подвешенный под самым потолком, - при метком выстреле самолет скользил по проволоке вниз, к стене, и когда, наконец, ударялся о стену, раздавался громкий взрыв. Но у этого самолета был очень маленький, прямо крошечный кружок для попадания, мне никак не удавалось угодить в него…

И теперь, как я ни целился, как ни подводил мушку под самое яблочко, все пульки летели мимо, серебристый самолет не трогался с места. А отец стрелял быстро, почти не целясь. Только, щелкнув, разламывалось в его руках ружье, когда он загонял в ствол очередную пульку, да хлопали выстрелы.

Раз! - и перевернулась утка.

Раз! - и тигр прыгнул сквозь обруч.

Раз! Раз! - и завертелась балерина. И человек с усиками сдернул цилиндр.

- Еще десяточек, будьте добры. Ну-ка, что там еще осталось? Что там еще?

Неожиданно я ощутил какую-то тревогу, я никогда раньше не видел, чтобы отец стрелял в тире так торопливо, с таким азартом, он словно старался отвлечься, старался уйти от каких-то своих мыслей.