— А! Вот и они! — сказал, припадая на палку, седой горбун. — Я ведь затем лишь и приехал, чтобы их послушать.
— Если они не совсем трезвы бывают, — тихо ответил Шувалов, — приходится высылать их вон, но когда помирятся, то оба очень приятны.
— Каково в гравировании успеваете, ваше превосходительство? — спросил, подходя, Сумароков.
— Представь, друг, весьма. Говорят, можно ожидать от моего резца большой чистоты.
— Учитель ваш как будто из мастеровых?
В беседу вмешалась гостья, занявшая целый угол своею юбкой на китовом усе, розовая купчиха с мушкой на лбу, похожая на улитку:
— Иван Иванович! Да что он, пустой человек, говорит? Неужто кровь твоя позволяет водить знакомство с мастеровыми?
— А что ж тут худова?
— И ты знаешься с ними? — обратилась она к Сумарокову.
— Конечно, сударыня.
— Не подлость ли это? Да и ты сам не хамов ли внучек?..
Тут появившийся дворецкий с салфеткой в руке доложил: «Кушанье поставлено!» — «и хамов внучек» двинулся в другую залу...
На круглом столе красовалось плато, изображавшее помещичий двор; по краям его стояли фарфоровые амурчики и пасту́шки. Между приборов лоснились от многосвечных жирандолей саксонские вазы со льдом и бутылками. Арапы и лакеи стояли за стульями, и множество скороходов толпилось у дверей.
Аршинная стерлядь лежала рядом с кабаньей головой в соусе из говяжьих глаз, называемом «поутру проснувшись». В середине плато тугою пирамидкой возвышались фрукты, и свисал из корзины шершавый астраханский виноград.
Ломоносов (в темно-зеленой немецкой паре, обложенной золотом галунчиком) был хмур и рассеян. Шувалов подошел кнему:
— Я хочу, чтобы ты под свой портрет стихи подписал.
Ломоносов взглянул на него твердыми янтарным глазами.
— Я отнюдь того не желаю и стыжусь, что я награвирован.
— Вот пустое!
— Нет, Иван Иванович! Не пустое!.. И притом что вы мне предлагать изволили — науки покинуть, — я, пожалуй, согласен.
— Да что с тобою?
— Униженно прошу, чтобы вашим ходатайством был я от Академии взят и переведен в другой корпус, всего лучше — в Иностранную коллегию. Хочу найти место, где реже мог бы видеть персон высокородных, которые меня низкою моей природой попрекают.
— Да я ничего в толк не возьму!
— Господа Теплов и Тауберт помыкают мною... Умер профессор Рихман, и сей случай против наук толкуют... Данными мне терпением и талантом я из крайней бедности вышел и того не забываю, но граф Строганов изволил попрекать меня недворянством. Впрочем, сие я к его молодости причел.
— Отлично, друг мой, сделал, и полно об этом! Лучше потолкуем с тобой об университете. Что, сочинил ты план?
— Сочинил. Весьма рад, что объявленное мне словесно подлинно в действо намереваетесь произвести.
— Каков же проект твой?
— Учредить надо университет на манер Лейденского, дав ему те же, что и за́ морем, вольности.
— Это вряд ли возможно, да и Сенат не допустит.
— Без сего нельзя университету быть...
— Ну, а много ль профессоров у тебя для философского факультета?
— Шестеро.
— И троих хватит. А какие наметил классы?
— Философии, оратории, поэзии, истории, древностей и критики.
— А геральдика, друг мой, где же? Геральдику позабыл...
Стучали ножи. Раскатывались по паркету лакеи. Чихал, забив ноздрю табаком, Сумароков, и болтали гости, разогретые ледяным вином.
— В Вене после супу едят дыни, — раздавалось за столом. — Вот вам и новая ягода...
— Были ли вы в кунсткамере?
— Ах, мне там ничуть не понравилось!
— Много ли душек изволили продать в этом году?..
Седой горбун, нетерпеливо пожимая плечами, сказал хозяину:
— Не пойму, почему они не ссорятся?
Шувалов усмехнулся и, постучав ножом о тарелку, произнес:
— Сейчас наши славные сочинители стихи прочитают.
— Нет, увольте! — заявил Сумароков. — Я при Ломоносове читать не стану.
— А ты, Михайла Васильевич?
— Ежели, ваше превосходительство, того хотите — могу.
Он привстал и, отдав свечному блеску гладкое, широкоскулое лицо, начал о «возлюбленной тишине» сильным, звучным голосом.
Мешал разговор. Слушали плохо, дожидались ссоры.
Молчите, пламенные звуки,
И колебать престаньте свет.
Здесь в мире расширять науки
Изволила Елисавет...
Все шло хорошо, пока он не произнес строки: «В градском кругу и наеди́не».
— Наедине́! — крикнул Сумароков и хватил по столу ладонью. — Сила не тут! Ударение неверно!
— Да, ударение, коим ты со стола наклейку отшиб, вернее, — заметил Шувалов.
А Ломоносов сел, шумно отодвинув стул.
— Господин Сумароков, — сказал он с презрением, — сочиняет любовные песенки и тем только и счастлив.
Соперник не унялся:
— У него еще в другом месте сказано: «быстро́».
— Господин бригадир не в полном разуме. Бы́стро или быстро́, однако это не о́стро и не остро́.
Сумароков вскочил.
— Это он часто с ума сходит, что всему городу известно. Кроме холмогорского наречия, ничего не знает.
— Не верьте ему, ваше превосходительство! Он всегда вас обманывает.
Теперь они уже оба стояли, красные, со сжатыми кулаками, разделенные только столом.
Горбатый вельможа трясся от смеха. Не жалели о, своем приезде и прочие гости.
Хозяин, притаившись за спинкой кресла, шептал Сумарокову:
— Не уступай!..
Ломоносов заметил.
— Вот как?! — прошипел он, подступая к Шувалову. — Все, все понятно!.. Тешить тех, кто сводит нас, как петухов, не стану!.. Ваше превосходительство, имея случай служить отечеству помощию в науках, можете лучшие дела производить!.. Вы довольно знаете, что я не люблю Сумарокова, и скажи вы мне: «Помирись с ним!» — я бы того не сделал. А теперь — глядите!.. Александр Петрович! Бог не дал мне жестокого сердца, как иным людям знатным. Зла тебе не желаю. Мстить за обиды не думаю...
И, потрясши засыпанную табаком руку, выбежал вон.
— Господин Теплов всею Академией поворачивать хочет? — говорит Ломоносов. — Мало ему того, что Делиля из России выгнал, профессора Вейтбрехта отставкой уморил?..
Конференция обсуждает новый регламент.
Заседают по чину: Теплов — «под Шумахером, в первом месте», далее — Тауберт, Миллер, Штелин, Ломоносов. Тредьяковский ведет протокол. Высокие окна расчерчены переплетом, как в каземате, и зеленое поле стола нагрето солнцем и расчерчено в клетку на косо сдвинутый ряд.
— «...Канцелярия, — читает Теплов, — есть департамент, в котором члены, разумея должность всех чинов в Академии, могли бы в небытность президента и сами всем корпусом управлять...»
— С прочитанным пунктом я не согласен! — кричит Ломоносов.
— Вам желательно отнять власть президентскую?
— Желаю, чтобы общим согласием всегда все производилось. Мы все смертны. Да и президент не господь бог.
Все смотрят на Шумахера, но он молчит, дряхлый, пепельно-серый, с дрожащими веками.
Голова Тауберта повернута к Ломоносову.
— О его сиятельстве можно было б почтительней! — И подражая советнику: — Nicht so hoh!..
— Чужие повадки перенимать изволите? И так известно, что вы советника Шумахера дочери и дел и чуть не Академии наследник.
— Каковы выражения! — восклицает Миллер.
А Штелин машет руками на обоих:
— Полно вам! Не препятствуйте господину Теплову читать!
— «...В канцелярии должно иметь секретаря, актуариуса, комиссара, регистратора, купчину и лекаря с подлекарем...»
— Чиновно поступать хотят, — язвит Ломоносов. — Диво, что в Академии музыки нет... Да советник Шумахер танцевать не умеет.
Ледяные глаза округляются. Советник произносит чуть сльшно:
— У вас хороший ум, и вы бы высоко стояли по своей науке, когда бы притом оставались вежливы.
— Господин Ломоносов лишь то жалует, что сам сочинить изволит, — говорит Теплов.
— Нет, увольте! У меня и без того довольно дела.
— Чем же вы так отягощены? — спрашивает Миллер.
— Новую теорию о цветах сочиняю и письмо о ходе Северным океаном в Индию.
— Уж не думаете ли вы достигнуть полюса?
— Именно.
— Но это невозможно по причине твердо стоящих льдов.
— Твердо стоящие льды есть лишь упрямка академического собрания. На деле же имеется открытое полярное море. Я давно бы то доказал, когда б не оставил за недосугом, как и многое иное.
Теплов стремительно поднимается:
— То есть в науке своей более трудиться не можете?
— Не могу, затем, что «Историю» пишу...
— «...О старшинстве чужестранных членов перед русскими, — снова продолжается чтение. — Предложение асессора Тауберта. Параграф седьмой первой главы...»
— Сие вовсе не основательно, — замечает, кладя перо, Тредьяковский. — Если кто у себя на родине славен в своем искусстве, так ли сразу ему и старшинство давать?
— Резон! — подхватывает Ломоносов. — А всего лучше б гимназию в порядок привести да своих студентов производить.
— О гимназии полагаю так, — заявляет Миллер, — надо отделить благородных особ от учеников подлого звания и обучать тех особо.
Ломоносов отодвигает кресло и выходит из-за стола.
— Прошу записать, что я при сем предложении покинул собрание.
Он идет к дверям. Теплов перехватывает его на дороге:
— Прежде, чем удалиться, извольте прочитать вот это.
И подает повестку — приглашение на придворный маскарад.
Ломоносов пробегает ответы академиков. Вот рука Штелина: «Быть не намерен»; покойного Рихмана: «Absentiam excusatam rogo»[117]; Миллера: «Не намерен»... Крупно, разгонисто пишет: «Быть намерен и с женою», пускает лист по воздуху, чуть не в лицо Теплову, и покидает конференц-залу.
— Господин Тредьяковский! — потирая руки, говорит Теплов. — Извольте записать в протокол, что профессор Ломоносов в своей науке трудиться более не может.