На месте осталось около ста человек.
Участниками «чумного бунта» в Москве явились главным образом фабричные рабочие, а также дворовые люди и крестьяне. Это был первый гром великой грозы собиравшейся над Россией. Недаром Григорий Орлов предложил весною 1772 года вывезти в уездные города все крупные московские фабрики, «ибо Москва отнюдь не способна для фабрик», а Салтыков спрятал у себя дома язык набатного колокола, возвестившего восстание во время чумы.
Двадцать девятого августа 1772 года, в день, когда обычно совершалось поминовение павших на поле брани, в Петропавловском соборе, в присутствии императрицы, цесаревича Павла и членов Адмиралтейств-коллегии, архиепископ Платон говорил слово — похвальную речь русским военно-морским силам, истребившим при Чесме́ турецкий флот.
Рота гардемаринов доставила в крепость флаги и вымпелы, и члены Адмиралтейств-коллегии, флагманы и командиры, взяв эти трофеи, сложили их у намогильного камня с надгробием Петру.
«Известно, — звучал под сводами собора раскатистый голос Платона, — что держава наша со всех сторон окружена морями, да и соседями, кои теми морями владычествовали. Россияне по нещастию тогдашних времен на сие взирали невнимательным оком... И когда мы таким образом дремали, недоброжелатели не без удовольствия внутреннего взирали на сие и, чтоб не пробудились мы, крайне опасалися... Петр начал созидать морские плавающие крепости и составил из них великий Российский флот...
Восстань и насладися плодами трудов твоих! — продолжал, возвышая голос, ритор. — Флот, тобою устроенный, уже не на море Балтийском, не на море Каспийском, не на море Черном, не на океане Северном. Но где? Он на море Медитерранском[131], во странах востока, во Архипелаге, близ стен константинопольских, в тех то есть местах, куда ты нередко око свое обращал и гордую намеревал смирить Порту... Но слыши! Мы тебе, как живому, вещаем, слыши! Флот твой во Архипелаге, близ берегов азийских Оттоманский флот до конца истребил!..»
Потом рассказывали: юный Павел, слушая эту речь, испугался, что прадед и впрямь встанет, а один из вельмож — гетман Разумовский — шепнул соседу, указывая на Платона: «Чого вiн його кличе?.. Вiн як встане, то усiм нам достанеться!..»
Этот анекдот и речь архиепископа передавались из уст в уста.
Дошли они и до канцелярии Сената, где бывший Лейпцигский студент, Александр Радищев, томился в должности протоколиста без малого уже год[132].
Радищев и два его друга — Алексей Кутузов и Андрей Рубановский — возвратились из-за границы на родину в середине октября 1771 года, когда волнения, вызванные чумою, еще не совсем утихли в Москве. Полные сил и надежд, рассчитывая найти в России применение своим знаниям и способностям, они очень быстро разочаровались, увидев вокруг ужасы крепостного права, взяточничество, казнокрадство и полную невозможность прожить честным трудом.
Не имея других средств к жизни, Радищев и Рубановский поступили на службу — протоколистами в 1-й департамент Сената, куда в это же время определился и Алексей Поленов — на должность секретаря.
Кутузов был определен в 3-й департамент — также на «протоколистскую должность», и все трое пожалованы чинами титулярных советников, что было отмечено в февральском протоколе присутствия Герольдмейстерской конторы за 1772 год.
Начальником канцелярии Сената был генерал-прокурор А. А. Вяземский. «Думать» его подчиненным не полагалось. Но «думать» — и притом смело и самостоятельно — было для молодого Радищева равносильно понятию «жить».
И, размышляя о Петре I, о победах русских войск и флота на Дунае и в Архипелаге и сопоставляя все это с «великим отягощением» и «рабским состоянием» народа, он додумался до того, что «самодержавие есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние», и позднее внес эту мысль в примечания к своему переводу книги о греческой истории аббата Мабли.
Глухие раскаты грозы, идущей с окраин государства, доносились в столицу: в Яицком городке казаки убили генерала Траубенберга; неспокойно было на Кавказе; в разных местах появлялись самозванцы; то там, то здесь крепостные прирезывали помещиков и сжигали усадьбы своих господ.
Предгрозье чувствовалось и в статьях выходивших в столице сатирических журналов. Они бичевали «язвы общества» — раболепство, взяточничество и бесчеловечность «благородных невежд», ходивших «в золоте и титлами надутых», владельцев тысяч душ, не имеющих души.
Журнал Н. И. Новико́ва «Трутень» еще в 1769 году поместил «рецепт» для больных крепостников: как последнее средство, — если ничто другое не помогало, — рекомендовалось: «дать больному принять волшебных капель от 30 до 40. Сии капли произведут то, что он сам несколько часов будет чувствовать рабское состояние и после сего, конечно, излечится».
Николай Иванович Новико́в, бывший «держатель дневных записок» в Комиссии по составлению нового Уложения, вышел в отставку, ходил теперь в черном пасторском кафтане и башмаках с черными глянцевитыми пряжками, целиком посвятил себя журналистике и блистал своим боевым пером.
В том же, 1769 году ученик Ломоносова — Сичкаев — предпринял еженедельное издание «Смесь» и в двадцать пятом листе «Смеси» поместил свою «Речь о существе простого народа» — одно из самых ранних литературных выступлений XVIII века в защиту человеческого достоинства крепостных крестьян.
«Я никогда не читал, — писал Сичкарев, — похвальной оды крестьянину, так же как и кляче, на которой он пашет...
...И простой народ есть создание, одаренное разумом, хотя князья и бояре утверждают противное... Пусть народ погружен в незнании, но я сие говорю богатым и знатным, утесняющим человечество в подобном себе создании».
А в новиковском «Живописце» за 1772 год появился анонимный, потрясающий своей обличительной силой отрывок «Путешествие в*** И*** Т**"», начинавшийся словами: «...Бедность и рабство повсюду встречались со мною во образе крестьян...»
В сенатскую канцелярию непрерывно поступали дела о злодействах помещиков — истязаниях и даже убийствах ими своих крепостных. Радищев имел законченное юридическое образование и мог свободно разбираться в делах подобного рода, но был бессилен дать какому-либо из них ход. Его знания не находили себе приложения на гражданской службе. То же самое чувствовали и его друзья. Кутузов первый оставил сенатскую канцелярию и отбыл в армию. Собирался последовать его примеру и Рубановский. Радищеву пришлось задуматься над своею дальнейшей службой. И тут, видимо, ему подсказал выход брат его покойного друга Федора Васильевича Ушакова — Михаил.
Посланный в Лейпцигский университет вместе со своим братом Федором, Радищевым, Рубановским и другими студентами, Михаил Ушаков, «наскучив» безрадостным студенческим житьем в Лейпциге, попросился на военную службу по причине «несклонности его быть статским человеком». А в декабре 1768 года он был по указу императрицы прислан в Государственную Военную коллегию и определен подпоручиком в Тобольский пехотный полк.
Полк этот входил в состав Финляндской дивизии, состоявшей под командованием генерал-аншефа графа Брюса. Вернее всего, что Михаил Ушаков посоветовал и своему товарищу перейти из Сената в Финляндскую дивизию, и это послужило косвенным поводом для зачисления Радищева в штаб Брюса в 1773 году.
Погожим сентябрьским днем на глухом хуторе, затерянном в Уральской степи, появился отряд казаков. Впереди ехал всадник на буром коньке. Алого бархата шаровары и черная смушковая шапка с малиновым верхом были на всаднике; голубой бешмет ловко стянут в талии золотым кушаком. Сабля да пара пистолетов за поясом составляли его молодецкое вооружение. Росту он был среднего, но широк в плечах и статен; в его смугловатом лице, окаймленном небольшой, окладистой черной бородкой и усеянном мелкими конопатинками, не было ничего грозного; загоревшее на солнце, оно скорее казалось задумчивым и добродушным, а черные глаза — один был слегка прищурен — глядели как бы с усмешкой из-под шапки, сдвинутой набекрень.
Ехавший впереди — Емельян Пугачев, назвавшийся государем Петром Федоровичем, — первый осадил коня.
Его секретарь, Иван Почиталин, достал из мешка пузырек с чернилами, перо и бумагу, лег животом на землю и стал писать.
Пугачев и казаки спешились и молча стояли в отдалении, дожидаясь, когда Почиталин кончит. А он искал путь к сердцу народа и нашел его. Степь дышала осенними травами, и этот первый манифест Пугачева, казалось, впитал в себя запах земли, на которой его написала малограмотная рука.
«...как вы, друзья мои, прежным царям служили до капли своей до крови, деды и отцы ваши, так и вы послужити за свое отечество мне, великому государю амператору Петру Федаравичу... — так начинался этот похожий на песню указ. — Когда вы устоити за свое отечество, и не истечет ваша слава казачья отныне и до веку... Жаловаю я вас рякою с вершин и до усья, и землею, и травами, и денежным жалованьям, и свиньНом и порахам, и хлебным провиянтам, я великой сударь амператор, жалую вас, Петр Федаравичь...»
Этот указ был дан 17 сентября 1773 года. За ним последовал ряд других.
Замечателен указ, посланный Пугачевым, «как гонец», к башкирам. В этом послании он жаловал всех их — «до последка землями, водами, лесами, жительствами, травами, реками, рыбами, пашнями, законами, телами...»[133].
Устно же Пугачев всюду обещал народу «казенную соль давать без денег, а податей и солдатства не брать пять лет и дать им вольность, а дворянской род весь истребить».
И русские крестьяне, башкиры, татары, удмурты, марийцы отовсюду хлынули к Пугачеву. «Хоть бы год один на воле пожить, — слышалось на Дону и Волге, — то все мы теперь помучены!» Разноязычное войско «Петра Федоровича» росло с каждым часом. Он недаром величал себя в указах «всему войску и