по жребию: по приказу Панина вешали каждого третьего пугачевца, а остальных били плетьми.
Все это видел бывший обер-аудитор, отставленный с секунд-майорским чином, Радищев, проезжая через площади городов, недавно охваченных восстанием. И хотя народ уже был забит и запуган, о Пугачеве рассказывали много такого, что запомнилось путнику навсегда.
Так, услышал он о пребывании Пугачева в Саранске, о том, как творил там «Петр III» суд и расправу над «разорителями крестьянства» и как потом пировал. Кушанья подавали ему и его свите «на серебряных приборах», и он после каждой перемены выбрасывал их на улицу — в подарок народу, толпившемуся под окном.
То украдкой напевал ему какой-нибудь крепостной песню, и в ней слышалось имя «вольного» государя Петра Федоровича. Довелось, должно быть, услышать ему и об осаде Саратова Пугачевым: как стоял он на Соколовой горе и как приказывал стрелять по городу медной монетой, когда кончилась у него картечь; как по взятии Саратова магистратский канцелярист Судаков влез на соборную колокольню и распустил конец «красного холста» в виде знамени; а в это время на площадь хлынула толпа освобожденных из острога колодников; кандалы еще не были с них сбиты, и они шли, разбивая кандалами окна богатых людей. В этот день безденежно раздавалась мука, и малые ребята набирали ее в рубахи. А «Петр Федорович» принимал присягу от гарнизона и жителей, сидя в складной латунной палатке, которую народ называл «золотой избой»...
Чем ближе к Верхнему Аблязову подвигался Радищев, тем больше встречалось разоренных карателями крестьянских дворов. Мрачная картина открылась перед ним в вотчинах князей Куракиных — в селе Борисоглебском и селе Архангельском, в деревнях Алексеевке, Карповке, Гремячове, Больших и Малых Ключах.
Не было крестьянской семьи, не лишившейся за последние месяцы кого-либо из своих членов. Обер-аудитор Макгут, прибыв в эти места с воинской командой, допрашивал двор за двором. В селе Борисоглебском он двоих запорол до смерти, а пятерым обрезал «по одному уху» и написал в рапорте, что сделал это, убедившись «в совершенном прикреплении крестьян к злодейской толпе».
Но чем больше подобных жестокостей видел Радищев, тем сильнее утверждался он в том, что русская народная революция неизбежна и что восстание Пугачева было «человеколюбивым мщением», оправданным зверствами крепостничества, которому оправданий нет.
Он думал также о том, что люди, «немощные и расслабленные» в своем одиночестве, соединившись, стали почти «всесильными, творящими чудеса». Поистине следовало написать книгу о жизни этих людей, об их бесправии и обездоленности, книгу дорожного обозрения России, подобную по своей силе отрывку «Путешествия в *** И*** Т***!..
Радищев не знал, каково положение в Аблязове — не пострадали ли там крестьяне, не возмущались ли они в пугачевские годы? Отец об этом ничего не писал. Николай Афанасьевич не был жестоким помещиком, но все же ему пришлось бежать из своей усадьбы и укрыться в лесном овраге, а когда пугачевцы ворвались в село и не нашли в господском доме помещика, они расстреляли его портрет.
Отряд «пугачей» в количестве 200 человек конных и пеших вступил в Верхнее Аблязово, и с ним, надо полагать, быстро смешалась толпа местных крестьян. Радищевские крепостные участвовали в движении Пугачева. Об этом свидетельствует один чрезвычайно интересный документ.
Двадцать пятого сентября 1774 года командир усмирительного отряда, гусарский полковник Древиц, отправил графу Панину рапорт, объясняющий причину, по которой гусары полковника вынуждены были задержаться в ряде сел.
«...Я по получении от вашего сиятельства повеления от 10-го числа, — рапортовал Древиц, — марш свой учредил, было, следовать через Нарышкино, до Конадеи и мог бы уже сутки с трое в назначенном селе быть. Но много остановляют меня живущие здесь по тракту, приехавшие ныне из Пензы, дворяня, которые просют малых команд для приведения в совершенное послушание их крестьян, хотя оные ныне явно и не бунтуют, но по объявлению тех дворян не совсем еще в должном повиновении остаются. Я, считая за долг сие исполнить, маршами моими за тем замедлилса...
...Сего числа я отсюда выступлю до села Верхнего Облязова, где и ночлег иметь должен, для разобрания по жалобе тамошнего помещика на ево крестьян...»
«Тамошним помещиком», владельцем Верхнего Аблязова был именно Николай Афанасьевич Радищев, которому, оказывается, пришлось вызывать «команду» для обуздания своих крепостных...
Наконец увидел Александр Радищев каменный аблязовский дом, «плодовитый и регулярный сад», избы отцовских крестьян, частью пустующие, так как кое-кого уже не было в живых.
Александр Николаевич ходил по селу, беседовал с крестьянами. У многих из них в избах, в красном углу, еще хранились указы Пугачева. Надо думать, что Радищев жадно потянулся к этим бумагам и, ознакомившись с ними, не раз перечитывал их...
Возвратившись осенью 1775 года в Москву, он женился на племяннице своего друга, Андрея Рубановского, Анне Васильевне, и таким образом оказался в свойстве с ее сводным братом, Александром Андреевичем Ушаковым, окончившим в 1770 году Морской кадетский корпус, а через него — отдаленно — и с Федором Федоровичем Ушаковым, будущим прославленным моряком.
Глава четвертая Медный всадник
...Мог бы Петр славнее быть.
По очереди — одного за другим — казнили пугачевцев. Их вешали по жребию: кому какой достанется; были надписаны «билеты», свернуты в трубку и перемешаны; на одних стояло: «Казнить», на других: «Простить»...
Это страшное видение не могло не всплыть в памяти таможенного чиновника Александра Радищева, стоявшего на Сенатской площади в густой толпе народа в ожидании открытия памятника Петру.
День выдался ясный, погожий. В знойной дымке терялись городские дали и блистал жаркой позолотой адмиралтейский шпиль.
Взгляд таможенного чиновника был прикован к коренастому рыжему мужичонке в сером кафтане, картузе и кожаном фартуке, прожженном во многих местах. Радищев был почти уверен, что семь лет назад, в Пензе, на базарной площади, в день казни пугачевцев, он приметил этого рыжего в то самое мгновение, когда тот вынул из шапки «билет» с надписью: «Простить».
Впрочем, мало ли таких мужиков на свете? Вон и здесь сколько их на площади, на дощатых, нарочно приготовленных к этому дню возвышениях и даже на кровлях домов.
— Хайлов!.. Качать тебя надо!.. — раздался поблизости грубый голос. К рыжему протиснулся громадного роста детина, тоже в сером кафтане, картузе и прожженном кожаном фартуке. Он хлопнул рыжего по плечу и заговорил с ним.
«Литейщики!» — догадался Радищев и, став невольным свидетелем их беседы, понял, что Хайлова и впрямь следовало бы качать.
Дело было такое: при отливке изваяния расплавленная медь прорвала глиняную форму и разлилась по полу, который начал гореть; скульптор Фальконе, а следом за ним и другие в ужасе кинулись вон из литейной; один только неустрашимый Хайлов остался на месте, заткнул брешь в форме и собрал в нее «до последней капли» вытекшую медь...
Все это было давно, и скульптор Фальконе давно уже уехал к себе во Францию, но литейщики хорошо помнили подвиг своего собрата и не собирались его забывать...
Александру Николаевичу Радищеву было тридцать три или без малого тридцать четыре года, но по страстной горячности ума и сердца, сквозившей в каждой черточке его лица, он казался гораздо моложе своих лет.
Заслушавшись беседы литейщиков, он смотрел на них восторженным взглядом. Темно-карие глаза его глядели не отрываясь; косые дуги бровей поднимались все выше, а ноздри тонкого, с горбинкою носа вздрагивали. Он не замечал, что его толкают; не слышал оркестров и барабанов — на площадь вступали войска.
Лицо Хайлова не давало ему покоя, и мысли его упорно возвращались к прошлому: в памяти вставали картины, виденные им по дороге в Верхнее Аблязово в 1775 году.
...Карательные отряды только что закончили свое «дело». По проселкам гнали связанные одним канатом партии по пятьдесят и по сто человек крестьян. У многих были отрублены пальцы — те, которыми они присягали Пугачеву. Во всех селах стояли виселицы и «глаголи» — столбы с крюками для вешания за ребро. А народ, несмотря ни на что, твердил, что Пугачев был простым людям не враг, а заступник. В одном селе передавали из уст в уста, что подарил Пугачев шелковый свой кушак мальчику, встретившему его колокольным звоном; близ другого показывали гору, где «Петр III» «самолично» наводил пушки; в третьем распевали песню о царице: «Не умела ты, воро́на, ясна сокола поймать...»
Крики «ура» вывели Радищева из задумчивости: та, которую пугачевская песня называла «вороной», шествовала на площадь, где уже стояли войска.
Ближе других к монументу выстроились лейб-гвардии Преображенский и Семеновский полки. За щетиной их штыков укрылась артиллерия. На миг все затихло, и тогда стали медленно опускаться скрывавшие памятник «заслоны». Загрохотал салют на площади, в крепости, в Адмиралтействе и с кораблей, выстроившихся на Неве.
И все увидели: скалу, о которую, казалось, веками разбивались волны, и мощного всадника на мощном коне, без седла и без стремян. Лавровый венок украшал голову царя-строителя. Конь и всадник словно парили. Это впечатление как бы парящей в воздухе конной статуи создавала «отечески» простертая рука Петра.
Барабаны ударили поход. Полки двинулись мимо него, отдавая честь и склоняя знамена, под несмолкаемое «ура» и салют военных судов...
В этот день — 7 августа 1782 года — народ долго не расходился с Сенатской площади. Но, пожалуй, дольше всех оставался на ней Радищев. Он стоял и смотрел на литого всадника, вглядывался в его лицо, находил в нем черты властного самодержца и думал о великом стремлении народа, которое воплотил в себе этот властитель, и об остатках «вольности», которые народ при нем потерял.