Некоторые идеи созревают в определенные эпохи: так плоды падают одновременно в разных садах.
Глава первая
Командирска с нами воля,
И их над нами власть.
Слушаться — солдатска доля,
Уж такая наша часть...
Солдатские ранцы хрустнули, ружья с медными шомполами взяты к ноге; полк, дружно топнув, врос в площадь. Эскадрон драгун, следовавший за кабинет-курьером, вступил на нее с другой стороны. У трактира уже стоял запыленный кабинет-курьерский возок и дремала старая, рыжая от грязи пушка.
— Куда вас, ребятушки, гонят?
— За Уфу, родимые, башкир воевать.
— А какой это будет город?
— Располагаем, что Кострома, а верно сказать не умеем!..
От площади лучами — пять ровных, в зелени, улиц. Крупные, плечистые люди — у каменных лавок. С Волги плывет пение рулевого. Виден осколок реки с опрокинутой пестрой половиной собора и размытой фольгою глав.
Гренадеры — в белых высоких шапках, в кафтанах с раскрашенными обшлагами (за недостачею цветных сукон), серые от пыли, сваренные июльской жарой.
Дряхлый солдат — совсем пора бы на снос — снял шапку, потрепал по шее тощую драгунскую кобылку. Волосы у него пробиты прямым рядом; пустые, слезятся глаза.
— Извелись кони, что люди. Вон и вижу худо, и рука порублена, и всем из себя плох. Двадцать пять годов служу, добрый человек. Какая от меня служба!..
— Не из башкир ли едете?
— Оттуда.
— А каковы собою те люди?
— Да народ убогой. Вздумали енаралы город ставить при реке Ори, а башкирам утеснение вышло, теперь и сладу никакого нет...
Перекрывая говор на площади, где-то ударил воющий голос. Из дома, где помещалось духовное управление, выскочил человек, судя по гусиному перу за ухом и облику — подьячий. Бумажный лоскуток, как пойманная птица, трепыхал в его руке.
На шум у трактира возникло начальство — курьер от статского советника Кириллова в столицу с докладом.
— Для чего кричишь? — становясь у крыльца и вскидывая головой, спросил курьер.
— Императрикс...
Человек, балдея, смотрел на начальство.
— Что ты врешь?
— Императрикс, — последним голосом пролепетал подьячий.
У начальства потное зеленое лицо и нос пяткой.
— Кто таков?
И уже из зеленого бурым стал кабинет-курьер.
— Старший писчик духовного управления.
— Для чего кричал? Говори толком!
— Императрикс, ваше благородие... Прошибка в высочайшем титле... Карау-у-ул! — снова завопил он.
Но тут, отстранив писчика, появилось новое лицо — ледащий белобрысый поп.
— Алексей Васильев я. На меня крикнуто было. Поп совсем белый. Он уже конченый человек, лишен ноздрей, бит, сослан, четвертован.
— Ври! — говорит начальство. — Ври все!
— Была у меня знатная псальма, и я ж ее не таил, а певал в разных до́мех при компаниях...
— В разных до́мех при компаниях, — подтвердил писчик.
— ...и давал многим людям псальму списывать...
— Давал списывать, — вторит эхо, — чернильная душа.
— ...да небрежением певчих сия у меня утратилась. А я, идучи сюда, дабы оную сыскать, не чаял себе такого горя и «караула» слышать. Начало же псальме было: «Да здравствует днесь императрикс Анна», что, сказывают, не по форме.
— Ваше благородие, — ввернул писчик, — вот, записано для памяти. — И всучил курьеру бившийся на ветру лоскуток.
— Говори, поп, где взял!
— Дьякон из Нерехты дал. Сам-то он добыл от свояка своего, дьякона села Большие Соли. А псальма та печати предана в Санкт-Питербурхе...
— Печати?! — заорал курьер. — Караул! Взять его!.. Ну, мы корни найдем... Еще в Тайной канцелярии не бывал? Об Андрее Ивановиче Ушакове не слыхивал? Он те не свой брат, кнуты у него сыромятные... Ну, служба, что стал?!
Драгун подтолкнул неживого попика. Писчик переступил с ноги на ноту.
— Не приказано ль будет нерехтинского дьякона задержать?
— Для чего?
— Для того, что он, будучи при сем приключении в канцелярии, воровским образом в окно ушел.
— Земля наша — и заяц наш! — Курьер отмахнулся. — Поймаем!
Он медленно подошел к возку, занес ногу и оступился. Сел в пыль, потом, к удивлению солдат, разлегся и лежа стал бить по земле кулаком, взметая белые облачка и покрикивая:
— Уж мы кор-р-рни... найдем!.. Найдем!..
Словно в пыли под возком были эти корни.
Так не сразу обнаружилось, что кабинет-курьер был пьян.
«Цель настоящего издания — удержать каждого честного человека от путешествия в Московское государство», — так в 1735 году изливал яд на Россию автор клеветнических «Letters Moscovites»[71].
В то время в Европе стали плавить чугун на каменном угле. Англия с Францией обогнали Россию. Татищев писал черновик своей «Истории» башкирскою кровью, радел о медных заводах и переводил на уголь сосну и березу. Башкиры «пускали огни»: на заводы ползли их «несносные волшебные дымы». Каратели не унимались и доносили в столицу: «воров» искоренено столько-то, найдены признаки руд медных и серебряных, а также камни — яшма, мрамор, порфир.
Автор памфлета — граф Рокфор-Локателли — был арестован в Казани, «яко французский спион». В Москве его держали в скверной избе. Он пожаловался. Его перевели в лучшую и принесли в подарок от императрицы рубль. Впоследствии, высланный за границу, он дал с этого рубля сдачи. Кантемир, русский посланник в Лондоне, посылал донесения о нем в Петербург в течение трех лет.
В 1735 году свирепствовала экзекуция[72]
В 1735 году обнаружилось, что за семнадцать лет из числа всех обложенных податью умерло, взято в солдаты, сослано в каторгу и бежало свыше двух миллионов «мужеска пола душ». Население всей России составляло 14 миллионов. Деньги же собирались так, как будто не убыло ни одного человека. От этого, от хлебного недорода и за другими припадками, недоимщики на многих землях показывали пустоту.
Тогда опускал в карман даримые Анной города и наживался на коровьем масле Бирон. Оно скупалось для него по всей Курляндии. Говорили — одна из комнат в его митавском дворце намощена положенными на ребро рублевиками. «Нет у нас никакого доброго порядку, — стонали в Петербурге, — овладели всем иноземцы, Бирон всем овладал».
Тут ошибались. Не Бирон всем «овладал», а помещик в юбке, севший на троне, сделал бироновщину в угоду любимцу. Ему-то от ее императорского величества «никуда и отлучиться было невозможно». Разве для беседы с английским послом Финчем (Россия продавалась не немцам, а англичанам). «Власть их (иноземцев), — писал Локателли, — основана только на робости и рабстве, в которое погружен весь народ».
Аннин Зимний дом и конская школа были плацдармом. В манеже ежедневно объезжалась Россия. Делал на корде круг Бирон, и власть по стране расходилась кругами. Было подмечено: герцог, говоря о людях, выражался, как лошадь; говоря о лошадях — как человек.
Власть расходилась кругами.
За спиною временщика обирали башкир. Воеводы свозили с окраин многие тысячи. Крестьян без указов прикрепляли к заводам; болтунов грозили пометать в домны. «Кандалы в Московии нипочем, — замечал Локателли, — чуть кто провинится, тотчас заковывают».
Дворянство кряхтело. При Петре оно служило без срока. Оно посадило Анну, и ему не стало легче служить.
В «де Сиянс Академии» не было ни одного русского. Ни в профессорах, ни в адъюнктах.
«Юношеству не дают хорошего воспитания, — язвил Локателли, — возможно ли вывести народ из варварства, в котором он находится столько веков?»
Кантемир успокаивал:
«По известиям из Парижа — Локателли в том городе за плута был, давно знаем».
Но обида росла.
Обида будет расти.
Памфлетист наконец появится в Лондоне, но преследовать его за книгу окажется невозможным. «К наказанию его, — напишет посол, ибо время и нравы были грубыми, — один остается способ: чтобы своевольным судом через тайно посланных гораздо побить, и, буде ваше величество тот способ апробовать изволите, то я оный и в действо произведу».
Так разменяется рубль и будет дана сдача со сдачи.
И задумаются господа кабинет-министры и господа Сенат...
— Господа кабинет-министры и... кха-кха... господа Сенат!..
Седая лисица — Остерман — трясет востроносою мордочкой и, сутулясь и перхая, склоняется над столом. Вот острый локоть Головкина, вот манжета Черкасского, рядом с перстнями Корфа; строчат перья чиновников, и сжаты в замок две худые руки (Ушакова). Когда Остерман болен, он не смотрит в глаза.
О башкирских делах скрипит Остерман, о новом статского советника Кириллова донесении: «Башкиры — неоружейный народ и враждуют с киргизами. Никогда не следует допускать их к согласию, а напротив, надобно нарочно поднимать друг на друга и тем смирять...» За весьма разумное почитает он сие мнение господина Кириллова; в рассуждении ж, не излишне ли ставить заводы в башкирской земле, он, Остерман, полагает: заводы ставить по-прежнему, башкирцев смирять кайсаками, а кайсаков — башкирцами; на «воров» же послать надежную персону, дав ей полную мочь и власть...
— Кто же может быть послан в сию экспедицию?.. — вопрошает лисица. — Предлагаю Румянцева.
Все молчат.
— Весьма хорошо.
Румянцев может собираться в поход.
Тут встает Ушаков — начальник худшей из всех канцелярий. Совсем немецкий майор. Зобастый и бритый. Рапортует, раздвинув углы большого жесткого рта:
— Содержится в Москве под караулом города Костромы поп с товарищами по делу о некотором слове. Сказано на него: имел он некую псальму, в коей высочайший титул прописал непристойным образом. По тому делу учинен был розыск, однако ж покудова ни до чего не дознались. Только сказывал арестованный, что оная псальма напечатана при Академии де Сиянс.