В мелькании лиц, характеров, ситуаций протекает больничная и околобольничная жизнь. Пациентов через терапевтическое отделение, включая амбулаторный прием, за время работы в городе N. прошло уже свыше двенадцати тысяч, большинство — по нескольку раз. Забывается все, если не записать: и погорельцы, и уголовник Володя, и шлифовальщица с Первого часового, и набожная кладовщица, и инженер К. («Гвардия не сдается», у него таки случился инсульт). Даже дети Джанкоя стали далекой историей, хотя с того дня, как на них собирали, трех лет еще не прошло. Вот и больной — был тут в девятом году — обижается, что его не узнали в лицо:
— Постарели вы, доктор. А я Крымцов. Через «ы». — Что он имеет в виду?
Человек живет в городе N.: в меру однообразно, но — «подо мной земля, надо мной небо» — уютно, тепло. Есть вещи, которые трогают, есть — которые раздражают. Не нравится политический строй, и не только строй — настроения сограждан, но один и тот же подарок, свободу, дважды не дарят, шансов дождаться решительных перемен мало, это с Брежневым была разница в возрасте почти в шестьдесят лет. Душа, однако, отказывается верить в худшее (возможно, не хватает фантазии), и деваться особенно некуда с беспомощной матерью на руках. И потом, самовоспроизводятся не одни комсомольцы, но и русские интеллигенты — молодые коллеги: они, как посмотришь, уже далеко тебя превзошли. С городом N. все как будто бы ясно. Последующие события заставляют, однако, взглянуть на него с неожиданной стороны.
Код I72.8 по МКБ: «Аневризма других уточненных артерий». Формулировка абсурдная, но в иных обстоятельствах можно было б сказать — не лишенная красоты.
— Смерть матери — это психическая болезнь минимум на год, — говорил протоиерей Илья Шмаин, учитель и друг. — Как бы ни был готов, ни ждал, в любом возрасте.
Врачи сделали, что могли: операция, многократные переливания крови. Четверо суток, очень наполненных — отпала идея, ложная, все контролировать, и счеты — давние, чуть ни детские — тоже ушли. Происходили и чудеса, из разряда тех, в которые верят лишь родственники. Кроме главного (победы над смертью), все удалось — большую новость, плохую, сопровождают хорошие, много меньшие.
В Америке на факультетах, где учат писательскому мастерству, студентам дают задание: написать о смерти родителей — десятки тысяч эссе ежегодно, десятки тысяч смертей, десятки тысяч писателей. Дж. Франзен берет легкий тон — рассказывает, как, получив печальную весть, поджарил себе яичницу. Это совершенно неинтересно, все помнят: «Мать умерла сегодня. А может, вчера» (Камю).
Последние годы ее прошли здесь, в городе N., в заново выстроенном ею доме, с сиделками — немолодыми женщинами из республик бывшего СССР. Тяжела зависимость от чужих людей — она бывала с ними резка, говорила им «ты», это злило, но теперь мгновенно нашло объяснение (идея равенства не работает, когда ты лежишь, беспомощный, а другой стоит), как и немецкий язык, на котором она разговаривала в забытьи: непонимание того, что творится, перемещало ее в Германию, где она жила с одиннадцати до тринадцати лет, вскоре после войны.
Последние слова ее: «Если дадут», — на предложение успевшего к ней из Москвы священника, отца Константина, принять Дары, еще через час — остановка дыхания. Оповещение знакомых, панихида в кругу нескольких близких людей, ночь и — тайна, куда ни ступишь, о чем ни подумаешь.
Разговоров о смерти — нецеломудренных, имеющих целью спровоцировать жалость, — она не позволяла себе никогда, но быть похороненной, без сомнения, хотела бы тут. Ее чувства к городу были сильными и даже понятными не до конца. Прежде, однако, никого из членов семьи не хоронили в городе N. (прадед завещал развеять прах над рекой), места на кладбище нет.
И вот уже утро нового дня, и надо просить начальника — усатого весельчака, которого назначили в N., когда был известный больничный скандал, — выделить место на старом кладбище, но — нет, такое ему не под силу: требуется постановление депутатской комиссии, какая-то еще ерунда, даже слушать которую нету времени.
Тетки решили дело в пятнадцать минут.
— Пишите: «в установленную ограду».
Попытки кому-нибудь заплатить напрасны. Никто не спросил, как когда-то отца — «Милок, ты сдурел?» (на предложение взять денег за выпитое на жаре молоко), просто сказали:
— Вы человек известный. — Был бы артист, спортсмен, может быть, даже бандит, тоже бы помогли.
Уже на выходе — старый знакомый матери, беженец из Баку, семья его долго жила у нее в Москве, теперь он заведует ЖКХ:
— Почему не сразу ко мне?
«Приобретайте себе друзей богатством неправедным, чтобы они, когда оскудеете, приняли вас в обители вечные». Вот, забыл.
Суета с бумажками, с устройством поминок, переговоры с певчими, с настоятелями обоих храмов: хочется, чтоб отпевал друг, отец Константин («Законный, батюшка, он законный» — волшебное слово, которое следовало произнести), — поиски бытовых решений в ситуации вовсе не бытовой.
В похоронной конторе работают люди не лучших человеческих качеств, отношения с ними осложнены (однажды они, например, перепутали двух покойниц), — и никакого выбора, никакого theotherclub — однако и тут было по-человечески. Буклет: громадный ассортимент гробов, в том числе импортных. Хочется пошутить — про «любовь к отечественным гробам», но можно и не шутить. Мучительно знать, что эти две ночи она находится у чужих.
И вот закончились отпевание и похороны. Церковь явила много любви — и ей, и живым, и людей было больше, чем ожидалось, пришло много местных, в Москве бы столько не собралось. Можно сказать, что все прошло хорошо. Старые сослуживицы говорили о ее даре молчаливого присутствия. «Пленный дух» — так выразился о ней самый близкий, самый преданный друг (опять пригодилась Цветаева).
Из происшествий: отец Константин прихватил с собой из Москвы бездомного дядьку, который живет у него при храме, долго не пил, а накануне впал в состояние — напился, устроил дебош. Куда его было девать? Так и сидел он закрытый в машине и матерился, его водой поили через окно.
Следующий день, и еще один — поскорей найти мужиков участок огородить. Вроде бы торопиться некуда, но что-то же делать надо: иллюзия, что можно еще помочь. Вот, добавить в контакты: Валера Кладбищенский. Кладбищенский — не фамилия, место работы, чтоб не забыть. Наблюдение про «пить стали меньше» к нему не относится: Валера явился измерить участок, а рулетку забыл. Нелепость какая-то, но рассердиться не получается, и какой в этом прок? — сходит он за рулеткой, сейчас принесет.
Можно пока оглядеться: ворота раскрыты, ни сторожей, ни продажи цветов и венков, — никого. На крестах, на надгробных плитах встречаются знакомые имена — новых соседей на веки вечные. Направо пойдешь — придешь к Паустовскому (год шестьдесят восьмой — первые в жизни похороны, у отца на плечах, весь город хоронил Паустовского), налево и вниз — к Штейнбергу, доброму другу, но есть и такие лица, которые лучше видеть на памятниках, чем, например, в переулках. Много могил заброшенных: опрокинутый камень — надпись стерлась за давностью, удивительно легкий, из местной каменоломни — девятнадцатый век (поднять его), а вот за поваленным частоколом живописная группка цветных полусгнивших крестов — синий, серый, коричневый — хорошо б их не тронули. Там и сям воткнуты жалкие пластмассовые цветы — попытка поддержать красоту малыми силами. Слишком много деревьев растет, темновато от них. Нужно будет траву посадить — позже, конечно, в мае-июне: есть ли такая, что любит тень? — подобных забот прежде не было. А вот и Валера вернулся, надо помочь ему с измерениями.
Для чего люди ходят на кладбище? Сильней ли тут связь с дорогими покойниками, — трудно сказать, и к чему задаваться вопросами? — ходили и будут ходить. Здесь, на старом кладбище города N., совершенно тихо. Не просто — отсутствие мешающих звуков, а, как бывает в библиотеке или в концертном зале без публики, пространство полно тишиной.
В следующий понедельник медсестра приносит в Большой кардиологический кабинет пачку денег: вот, собрали на вас. — Спасибо, хотя… Благодарность, неловкость, но сильнее всего — удивление: разве мы дети Джанкоя, чтобы на нас собирать?
Медсестра смотрит непонимающе, как когда-то со знаками зодиака:
— Дети Джанкоя? Кто это?
В пачке сотенные, тысячные купюры — около шестнадцати тысяч. Сумма вовсе не символическая: с тем, что дает государство (пять пятьсот семьдесят), денег этих в городе N. вполне бы хватило на скромные похороны. А дети Джанкоя — кто же мог знать, что однажды окажешься в их положении?
Старое кладбище скоро становится частью большого дома, каким воспринимается теперь город N.: вместе с больницей, жилищами старых друзей, мастерской итальянца-художника, с лесами, оврагами, далями, «спящим мальчиком», тропинкой вдоль берега, рядом с которой лежат на привязи несколько плоскодонок — вверх дном. Лодки будят воспоминания: под одной из таких лет сорок с лишним назад приходилось скрываться, сказав или сделав что-нибудь нехорошее, обсуждать свой поступок со старшими — вроде исповедальни, как у католиков. Под лодкой было темно и прохладно, и пахло сырым подвалом, отец с матерью сидели поблизости на траве: она обычно молчала, даже дремала, он говорил горячо. Многое переменилось с тех пор, но лодки всё те же, а N. — так и есть, город-дом.
Вещи: все уникальное — письма, старые фотографии, магнитофонные записи, дневники — сохранить, все медицинское, бытовое и просто случайное — раздать или выбросить. Сложней всего с фотографиями последних трех-четырех лет — эти годы прожиты с огромным усилием, в попытках замедлить сползание вниз — уничтожать нельзя, но и рассматривать их не хочется. А вот гигантская папка, посвященная тяжбе (проигранной) с властями города N., дело было в семьдесят третьем году, — на то, чтоб ее разобрать, уходит целое воскресенье.
Жалобы, акты, постановления о возбуждении дел и отказы в них, телеграммы, уведомления, описи, письма в газету «Октябрь». Приемы, которыми пользовалась тогдашняя власть, выглядят современными: вскрыли дом и дали соседям разграбить его (заодно и сад), постановили выделить новый участок земли на Воскресенской горе и перенести на него все по бревнышку, за государственный счет, а потом в один день — сломали бульдозером дом, а постановление свое отменили как незаконное. Разве что не советовали: обращайтесь в суд, —