Дети Эдгара По — страница 93 из 112

Когда он рассказал это мне, я захотела, о, как я захотела, чтобы сестра Констанция-Евангелина сводила меня в клуб «Какао» посмотреть, как танцует мать, всего один разок. Я знала, что она никогда этого не сделает, хотя в её чётках бусин было меньше, чем в набедренной повязке Ланы, к тому же бусы на повязке были стеклянные, цвета голубого неба, а не бурые семена, из которых ничего не растёт.


На кладбище.

Позади ангела, у самого склепа.

Годы и дожди страны старых вин, северо-калифорнийской долины, сгладили волнистость его линий, сделав его похожим на спиральную раковину, закрученную вокруг самой себя. Влажно светясь за пеленой дождя, он казался почти прозрачным, как во сне. Изящный шрифт:

ЛАНА ЛЕЙК
24 декабря 1926 — 4 октября 1958

Неизвестный почитатель — одни поговаривали, что безнадёжно влюблённый актёр, звезда экрана, другие шептались о пьяном от любви мафиозо, которому некуда деньги девать, — выложил кучу зелёных за шикарный, но с поразительным вкусом выполненный Ланин склеп и фигуру ангела-хранителя с воздетыми к небу крылами. Возле его подножия каждую неделю появлялась гора живых цветов, и так много лет. Ланины любимые — стрелитции с лепестками, цвет которых менялся от бледнейшего шафранового до ярко-апельсинового, как закатные сумерки над водами бездонного озера.

Многие, очень многие не одобрили такой экстравагантности, вряд ли приличествовавшей бывшей старлетке и второсортной танцовщице ночного клуба. К тому же не стеснявшейся в выражении страстей. Но такова была тайна мёртвой танцовщицы, одной из тех, чьё имя в смерти неизбежно звучит громче, чем при жизни.

Об этой жизни я думала, прижавшись щекой к холодному ангельскому постаменту. Одной рукой сжав бледную лодыжку, тыльной стороной другой ладони я изучила умиротворённое выражение его лица. Камень крошился, перетянутый кольцами зелёного, точно медуза, мха. Пар от моего дыхания закручивался в холодном воздухе спиралями. Они напомнили мне облака с фресок на потолке капеллы, где изображено сотворение Богом Человека, — в той стране, откуда родом был мой отец. Но чьё дыхание создавало те завитушки — божье, ангельское или моё — я не знала. В убывающем свете губы ангела, казалось, двигались, после каждого выдоха капли влаги жемчужинами повисали на них, они шептали слова на языке таком совершенном, таком божественном, что его невозможно было услышать.

Она шепнула тихо: «Ты не медли»,

И я, целуя руку, увидал…[136]

Господи, как же мне хотелось увидеть. Вспомнить. Спеть. Сколько здесь было жизни, сколько всего неоконченного. Камни, земля, деревья пели вместе с ним. Я не могла уйти. Не теперь. Не когда я преследовала призрак песни. Многих песен…


В 1958 году проклятьем всей моей жизни были для меня мои волосы. В них не было и капли безумия. Они были тонкие и прямые и делали меня похожей на парня. Лана утверждала, что они прелестны, как костяной фарфор, но кому нужны волосы, похожие на чаепитие, вместо волос, похожих на вечеринку с коктейлями? У Ланы были как раз такие: тёмные, густые, как гибкое алое пламя. Когда она танцевала, то всегда закалывала их на затылке, чтобы подчеркнуть длинную соблазнительную шею.

В общем, моя внешность не устраивала меня категорически. Собрав воедино весь свой предпубертатный жар, я объявила:

— Я НЕНАВИЖУ мои волосы. Я хочу ТВОИ.

Мать слишком любила меня, чтобы расхохотаться, но от улыбки всё же удержаться не смогла. Её руки скользили, как шёлк, гладя меня широкими взмахами щётки.

— Волосы у тебя, конечно, не похожи на мои, но всё равно красивые, босоногая моя контесса.

Она была в сорочке, которая едва закрывала верхнюю часть бедра. Днём она жила в сорочках.

— Кто такая контесса? — спросила я. Разочарование своей участью ещё не прошло.

Лана затянулась сигаретой на французский манер. О чём она думает, я не знала.

— Контесса, это… прекрасная богатая леди, которая живёт в замке.

Я тут же выпрямилась.

— На острове Капри?

У Ланы непроизвольно вырвался отрывистый смешок. Дым струйками вышел через ноздри.

— Да, да, да, на острове Капри.

Я откинулась назад, удовлетворённая, и отдалась её гипнотическому расчёсыванию.

— Папа хочет повезти нас когда-нибудь на Капри, — напомнила я ей. Папа бывал на Капри. Он обещал нам свозить нас туда много раз.

— М-м-мг-м-м…

Я помечтала немного. Потом, без всякой цели, спросила:

— А папа женился бы на тебе, если бы ты была контесса?

Мать на секунду перестала расчёсывать. Её рука со щёткой замерла. Щёлкнуло статическое электричество. Я в своих мечтаниях ничего не заметила.

— У папы не может быть две жены, — сказала мать. И положила щётку на туалетный стол: окончательный жест, который я не оценила.

Я думала о папиной жене, Кассандре, той сумасшедшей даме, которая жила в доме напротив нас. Той, которая называла мать шлюхой и вечно следила за нами из-за спущенных занавесок. Кассандра была богата и почти так же красива, как мать, а сияющий белый дом, в котором они жили с папой, напоминал замок. Но я была абсолютно уверена, что она никогда не бывала на острове Капри.

И тут меня осенило.

— А Фрэнк Синатра женился бы на мне, если бы я была контессой?

Лана, оторвавшись от своих мыслей, взглянула на меня. Вдруг засмеялась и обняла меня со спины.

— А почему нет? Ты ведь сицилианка и католичка. И умеешь смешивать «Поцелуй ангела» так, что он просто обалдел бы. — И она улыбнулась мне в зеркало. — Да он бы с ума по тебе сходил. Спятил.

— Я только наполовину сицилианка, — поправила её я. В моём тоне звучал упрёк, отдававший уроками красноречия сестры Констанции-Евангелины.

— Зато ты настоящая католичка, и, дабы доказать тебе преданность мою, посвящаю тебе глаза мои, уши мои, рот мой, сердце моё и всю себя. Взбодрись, крошка, взбодрись.

Но я не хотела бодриться. Я ненавидела монастырскую школу. Я ненавидела кислых сестёр из обители Богоматери Скорбящей, которые запрещали мне бегать босиком по арочному двору, где ветки грушевых деревьев ломились от плодов и где была такая жирная чёрная земля, что я умирала от желания погрузить в неё босые пальцы. Есть груши строго запрещалось. Они кишели червями.

Груди матери напоминали тяжёлую мякоть зрелых груш. Когда они с папой умерли, я часами сидела под теми деревьями, обсасывая золотистые шкурки, и не думала ни о чём, совсем ни о чём, пока рядом не оставалась лежать кучка гнилых сердцевинок.

Торча за туалетным столиком Ланы, я жаловалась на то, что сестра Констанция-Евангелина вечно пристаёт ко мне насчёт исповеди.

— Маленькая исповедь душе не повредит, — сказала мать, проводя мне по губам маленьким твёрдым карандашом. Она-то никогда не ходила в монастырскую школу. Говорила, что ей уже поздно; что она давно уже на дерьмовом счету у Бога.

Я предположила, что и я, наверное, тоже.

— Ну, нет, детка. Ты — нет. Сложи губы, как будто собираешься кого-то поцеловать, — велела мне Лана. — Вот так…

Я, как могла, скопировала гримаску кинозвезды. Я ещё никогда ни с кем не целовалась. По-настоящему. Девчонки иногда тренировались на журналах про кино, которые прятали под подушками. Но целовать старые скучные куски бумаги с рекламами дезодорантов на обороте — это не то же самое, что по-настоящему, в жизни. Или нет?

— Отлично! — Мать мазнула мне губы кисточкой. — Ты похожа на Фриду Кало[137]. Или на Кармен. Скажи папе, пусть купит тебе эту оперу, цыплёночек глупенький!

Позже пришёл папа с парнями — Сэмом, и Луи, и Чуи Эрнандо, и Тино Альваресом, и Доминго. Папа рассмеялся и сказал:

— Эй, Тино, да она больше походит на Кармен Миранду[138]! — С этими словами он закружил меня и подбросил. Мои глянцевые алые губы и ногти на ногах блестели, как восковые вишенки на знаменитом тюрбане Чикиты[139]. Он кружил меня, как, по словам Ланы, закружит Фрэнк Синатра на нашей свадьбе, а парни выбивали быстрый латиноамериканский ритм, и Лана слегка покачивала бёдрами в паре с Доминго, и не было в тот миг никого счастливее меня.

Маленькая исповедь…

Мать умерла, не успев исповедаться. Не знаю, что сказала бы на это сестра Констанция-Евангелина. Убийство/самоубийство — для таблоидов это всё равно что сладкий эротический сон. В газетах твердили о «преступлении страсти». Amorrazo. Джо Кайола не желал оставить жену ради темпераментной девушки из клуба. Следовательно, темпераментная девушка из клуба застрелила его, а потом выстрелила в себя, прямо в сердце.

Ринг-а-динг-динг. Раз, два, три.

Насквозь пропахшая материнскими духами, я шептала в церкви благоуханные «Аве Мария». Когда я кончила, сестра Констанция-Евангелина скоблила мою шею, запястья, сгибы колен, все тайные местечки, пока сквозь кожу не начали проступать гранатово-красные капельки крови. Наблюдая, как кровь и вода уходят в сток, я думала об одном: попадают ли мёртвые шлюхи в рай?


Я ещё крепче стиснула мраморную лодыжку ангела. Я грезила о девочке, которая бежала по саду, по мягкой земле, словно босоногая контесса, её волосы пылали, как пламя на ветру, а вокруг неё медными монетками падали рыжие осенние листья. Я пыталась вспомнить песню, которую насвистывали её крашеные губы, когда она взлетела по крыльцу вверх, зажав в каждом кулаке по стрелитции и щёлкая языком, точно кастаньетами. Я вспоминала ту девочку, ещё невинную и бесстрашную, которая, отодвинув раздвижную дверь, вбежала босая в самое сердце кошмара. Но прошло сорок лет, и песня застряла у меня в горле.

От ослепительно-белого мрамора и такого же неба у меня заболели глаза. Я глядела на сердечко в фонтане. Оно было бескровным и бледным. Но для меня оно стало другим сердцем: сердцем моей матери, влажным, красным, тяжело бьющимся под осколками рёбер, такими же белыми, как крылья ангела на её левой груди.