Младший сын, вечный бунтарь Алек, был самонадеян и критичен по отношению к поэту Есенину. Он говорил: «В ХХ веке, конечно, Блок – самый крупный поэт. Выше Есенина я ставлю Блока и Гумилева… «Я скажу: не надо рая. Дайте Родину мою…» – это мне никогда не нравилось. Я не мог долгое время понять, что такие стихи можно писать не из конъюнктурных соображений. Я и сейчас это плохо понимаю. Умиление – не из числа моих чувств. Я все-таки глаза на мир продирал с 37-го по 39-й год…
Вообще, непосредственного влияния он на меня не оказал. Но, в общем-то, мне близок дух некоторых его стихов, в частности, тот, которым пропитано стихотворение:
Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь.
И я сам, опустясь головою,
Заливаю глаза вином,
Чтоб не видеть в лицо роковое,
Чтоб подумать хоть миг об ином.
…………..
Нет! Таких не подмять, не рассеять.
Бесшабашность им гнилью дана.
Ты, Рассея моя… Рас… сея…
Азиатская сторона!
Это стихотворение могло быть написано в 60–70-е годы! «Бесшабашность им гнилью дана» – какая замечательная формулировка! Конечно, замечательный поэт, развившийся совсем не так, как от него ждали в начале революции. Впрочем, в начале революции, в апреле 1918 года, и мама моя, Надежда Вольпин, тоже писала: «Цепи твои, Революция,/Сердце святее свобод!»…
Что касается наследственности и своих литературных успехов, то Александр Сергеевич скромно говорил: «Поэтические гены?.. Я писал стихи, некоторые из них опубликованы. Но не знаю, гены ли это. Скорее, желание сына Сергея Есенина тоже оставить после себя что-то поэтическое. Хотя я рано понял, что великого поэта из меня не получится и что мое призвание – философия и математика». Порой он довольно самокритично относился к своему стихотворчеству и публично признавал:
Лет в семнадцать (это было летом),
Полюбив доступность пустоты,
Я едва не сделался поэтом, –
Но язык мой беден и смешон…
Тем не менее, спустя десятилетия, обращаясь к составителю многотомной «Антологии новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны» Константину Кузьминскому, Александр Сергеевич настоятельно требовал внести ряд правок, мелких изменений в свои тексты. И даже: «Фамилию – Вольпин – прошу восстановить, как поэт я существую только под этой фамилией. Ассоциации – не всегда благо».
Бывший питерский (в ту пору уже американский) поэт Кузьминский по-своему, с легкой иронией воспринял его послание: «Как мог такой человек, сын, не знаю, как это по-русски, of an eccentric poet, выжить, сохраниться, пройдя эти лагеря, дурдома, ссылки – вероятно, по антиподии характера, по сравнению с отцовским… Похоже, что математический, рациональный склад ума помогает в ситуациях безумных… Математика – мать наук, но и искусств тоже. Бах и Лобачевский пересекаются…»
А Есенин-Вольпин и не собирался отрицать: «Думаю, что у меня в характере многое от отца. Но совершенно преломлено. Он не был рационалистом, как я. Был по натуре драчуном, а я не драчун, я – спорщик… Но самое главное: он мыслил образно, а я – точечно, предельно конкретно».
«Бороться за право возвращения…»
Со стороны внешних впечатлений после нашей разрухи здесь все прибрано и выглажено под утюг. На первых порах особенно твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты бы стал хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище.
Все эти люди, которые снуют быстрей ящериц, не люди – а могильные черви, дома их – гробы, а материк – склеп. Кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы. Ибо черви помнить не могут…
А когда пойдут свободно поезда,
Я уеду из России навсегда!
О, сограждане, коровы и быки!
Однажды, вернувшись из своего издательства, Вика принесла машинописную копию есенинского письма, которое ни разу не входило в собрания сочинений поэта, издававшиеся на родине.
«…А как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется, – писал Сергей Александрович другу своему Сандро Кусикову, находясь на борту парохода «Джордж Вашингтон». – Если бы я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей-богу, не могу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу.
Теперь, когда от революции остались только х… да трубка, теперь, где жмут руки тем и лижут жопы тем, кого раньше расстреливали, теперь стало очевидно, что мы были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать… Я перестаю понимать, к какой революции принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь… Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно. Твой Сергей. Атлантический океан. 7 февраля 1923».
– Откуда это у тебя? – живо заинтересовался Алек.
– Коллега презентовал. В Союзе этого письма нет. Кусиков, когда уезжал на Запад, прихватил его с собой. А там у него оригинал сперли. В общем, целая детективная история. А всплыло письмо совсем недавно…
– Привет ему большой и благодарность. Обязательно передай, ладно? Своим подарком, Вичка, ты навеяла… – Алек замялся. – Коль уж мы обратились к эпистолярному жанру, я тебе предлагаю почитать вот эту цидулу. – Он покопался в своих многочисленных папках и осторожно извлек из одной из них какой-то листок. – Читай. Впрочем, нет, я сам прочту. Вот что писал Сергей Александрович другому своему товарищу – Петру Чагину: «Избавлюсь, улажу, пошлю всех в Кем и, вероятно, махну за границу. Там и мертвые львы красивей, чем наши живые медицинские собаки…» Дальше уже о другом…
– Алек, я все поняла. Ты опять за свое? – вздохнула Вика. – Я не собираюсь, не хочу и не буду уезжать. Никуда. – И, упреждая его насмешки, добавила: – Я помню наш «Договор о совместной жизни», помню, не волнуйся.
Один из пунктов того самого злополучного брачного контракта гласил: «В случае возникновения намерения эмиграции у одного из вступающих в этот договор другой не будет препятствовать в случае, если он не пожелает присоединиться». В начале 1962 года сама мысль об эмиграции ей казалась столь же абсурдной и невероятной, ну, как, скажем, предложение принять участие в экспедиции на Марс. Это требование Алека вызвало у Виктории просто приступ безумного веселья.
Впрочем, тогда Алек ее немедленно просветил: оказывается, в 1962-м уже вошли в силу «Основы гражданского законодательства СССР», в которых право выбора места жительства признавалось без ограничения его рамками Советского Союза. «А что сие означает? – с противными учительскими интонациями, вспоминая свой карагандинский педагогический опыт, вопрошал муж-«законник». – А то, что наше родное советское законодательство отныне приведено в соответствие с Декларацией прав человека. Просто у нас этого никто не заметил…»
Виктория до мельчайших подробностей помнила их первую встречу в одной славной компании, на квартире у геолога Флоренского. Алека только-только освободили из больницы, о чем напоминала нездоровая одутловатость. Еще Вике бросилась в глаза его нелепая детская береточка с хвостиком, которая ей показалась чем-то вроде шляпы с пером задиристого дуэлянта или несостоявшегося мушкетера.
После вечеринки он отправился провожать ее на Чистые пруды. Обволакивал стихами. Поначалу Вике никак не удавалось совместить свои представления о поэте Александре Есенине-Вольпине, чьи стихи гуляли среди ее знакомых «в списках», с обликом своего нового чудаковатого знакомого Алека.
В тот вечер они говорили обо всем на свете. Но для Вики, девушки вполне вольнодумствующей, речи Алека были пугающими для восприятия…
«Не могли они в открытую провозгласить сущность своей диктатуры. Которая даже неизвестно, чья диктатура!.. – не обращая внимания на попутчиков в вагоне метро, громко говорил Алек. Даже слишком громко – на них оглядывались и начинали прислушиваться. – Может быть, я нарушал все прецеденты, которые были и будут. Но – закон на моей стороне!..
Кстати, Вичка (ничего, если так?), даже настоящего психа можно посадить в психушку исключительно на законном основании, при определенных условиях, с соблюдением необходимых формальностей. Но где они, эти основания?! Нетути… Это специальные психушки – чудовищные заведения. Я был в питерской, там врачи все старались внушить, что мы должны как-то каяться, признавать себя виновными. В чем?!
Я решил, что этого делать не буду… Я имею право быть на свободе со всеми моими шизофрениями, с сифилисом мозга, если угодно. Говорят: «А что, если мы вас признаем шизофреником? Какой суд будет рассматривать ваше заявление?» Странно: почему же, когда шизофреник Сталин давал свои указания судам, «тройкам», то они относились к этому с огромным почтением?..
Хотя знаете, Вика, только морально и умственно неполноценный человек может не дойти в Советском Союзе до крайней степени негодования. Если бы это было не так, коммунистам незачем было бы наглухо закрывать границы. Иным способом они бы не могли сталинскими методами справиться со своей паствой. Да, нынче методы изменились, но не слишком, не радикально. Главное состоит в том, что и та относительная свобода, которую мы приобрели, – я говорю об уровне, который человеку другой страны должен казаться самым постыдным рабством, – не добыта самим обществом, а пожалована ему свыше, нашей коммунистической церковью. И то в порядке заигрывания с народом, а вовсе не в целях более цивилизованного управления, и то лишь потому, что у сталинских преемников не хватило фантазии и смелости следовать далее по пути своего учителя…»