Живописуя бедственный случай, Хома подумал, что пан Лащ не из особых мудрецов. Да и не особо пышен, по правде-то говоря. Богатый кафтан в пятнах, винных да масляных, усы длинные, но до того реденькие, будто для нарочного смеха те чахлые белёсые волосинки на губу пришлёпали. Молод, тощ, а глаза пучит, словно жаба. В мешки, что под ясновельможными очами отвисают, будто репы напихали. Сразу видать, закладывает пан зацный, будто и не в себя. Конь богатый, черпак расшитый, но такой грязный, будто на нем свиньи валялись.
— Сколько годов сироте-то? — не особо впопад оборвал слушанье щемяще-печальной повести пан Лащинский.
И он, и вся челядь пялились на дорогу, будто на ней невесть что выросло.
— Так весьма юна панночка, — признал Хома, украдкой оглядываясь.
Так оно и есть, стояла у обляпанной грязью дверцы безутешная сирота — этаким ангельским лучиком: стройная как лозинка, изящная как турецкий кувшинчик, в коих розовое масло торгуют. Придерживала над грязью юбки и этак заманчиво придерживала, что и без зуда всяких там благовоний на панночку Хелену любой жук безумно устремится.
— Не дело вам так ехать, — хрипло вынес приговор ясновельможный пан Лащинский. — Помянуть покойника надлежит, выждать, пока дорога высохнет. В Пришеб едем!
— Так пан-покойный в гробу-то стухнет, — сдуру подал голос Анчес.
Свистнула плетка-тройчатка, взвыл кобельер, крякнул Хома, которому тоже досталось — ничего, кожух спину малость прикрыл, не только блохи в нем таятся, но и польза немалая.
— Заворачивай, я сказал, — благородно оттопырил нижнюю губу пан Тадзеуш и тронул коня, направляясь к дороге. Двинулись следом лихие всадники-сердюки[65].
Хома поднялся с промокших колен и живо устремился к экипажу. Тут припозднишься, снова плеть по плечам погуляет. Рядом бежал Анчес, сквернословил шепотом.
— Ты, дурень, чего слово ему поперёк сказал? Спина зачесалась? — попенял Хома.
— Так нельзя нам в город вертаться, — проскулил гишпанец.
— Ну, можешь и здесь остаться, дурень, — намекнул Хома.
На ветвях вяза всё ещё покачивалась забытая сердюками петля. Известное дело: любят паны от скуки первому встречному суровый приговор вынести да над землей за шею приподнять. Края тут простые, гишпанских машкорадов да наглийских театров вовек не сыщешь. Самочинные развлечения панам привычны, беса им в душу. Мало их Хмель порубал, ох, мало! Под корень надо было ту паскудную породу вывести!
Взбодрили плетьми лихие сердюки запряжённых лошадок, и полетела карета по шляху, точно та упряжка пророческая. Только который Бледный конь, а какой Рыжий, не угадаешь — оба по гриву грязные. Но всё ж на колесах колымагу Хома удержал, не дал перевернуться. Кобельеро Анчес, коий сидел на козлах, будто собака на заборе, под копыта тоже не слетел, дамы внутрях души не повытрясли, потому как с душами у них было крайне сомнительно. В общем, благополучно добрались.
Влетев под ржание лошадей и гогот двуногих верховых жеребцов во двор шинка, едва остановились. Пан Лащинский изволили собственноручно помочь безутешной сироте выйти из кареты. Дело было ясное — любил пан Лащ свою кобелиную славу приумножить, хотя и поговаривали злые языки, что гуще в тех подвигах гонору, чем истинных свершений. Хлипок жидкоусый красавец по части мужской силы, сразу видать. Да кто ж ему-то в лицо скажет?
Учёный Хома помалкивал и вообще держал крайнюю скромность, сразу забившись на конюшню. С этим разгульным лыцарством живо по загривку словишь, а то и сабелькой рубанут.
Да и лошади ухода требуют — они-то, в чём виноватые? Хома усердно чистил Каурого, когда в конюшню забрёл пан Анчес — судя по особо потрёпанному виду, пришлось гишпанцу нелегко. Левый подбитый глаз уж заплывал, да этак порядочно, что даже нос набок заворачивало.
— Гуляют? — с малой долей сочувствия уточнил Хома.
— Ярко гуляют, — подтвердил гишпанец, прикладывая к харе старую, но уместно прохладную подкову.
— Так чего ж ты совался? Это такие люди, что вовсе и не люди. Оторвут голову и не вспомнят.
— Кого учишь?! — дернул усиками кобельер. — Подлый народец эти сердюки, таких как не уважить по истинному достоинству?
— Ишь ты! И как же ты уважил? В горилку нахарькал или еще как?
— Юродствуй, казаче, юродствуй, — высокомерно усмехнулся гишпанец и пристроил подкову иным прохладным краем. — Тут пана Анча запомнят. Надолго запомнят, чтоб у них нынче стручки поотмерзали!
Об отмерзании Хома уточнять не стал — и так видно: в большой обиде кобельер. Да и иной вопрос на языке вертелся.
— А что с Хеленкой-то нашей? — осторожно намекнул новый кучер.
— Так смазали дело мадерой. Лащ куртуазность рассыпает, намеки на женитьбу шлёт. Сирота под лыцарской опекой непременно должна состоять. Сейчас мадеру долакают и уволочёт в светлицу аки ягнёнка на закланье, — Анчес хихикнул. — Для обсуждений свадьбы там уж перины готовы.
— И чего зубоскалишь? — сумрачно спросил Хома, расчёсывая гриву Гнедку. — Какая ни есть, а всё ж сирота. Скверно выходит.
— С Хеленкой и скверно? — изумился мерзопакостный гишпанец. — Да за её нежнейшие лобзанья любой ясновельможный хрыч руку отдаст, ногу, да. Ей-е, глупые вы люди! Лёгкой смерти не ищете.
— Это она что ж, с молотом на перины залезет? — ужаснулся Хома, пропуская мимо ушей неуместный намек на «глупых людей».
— Да она и без железа десятерых таких, как худосочный Лащ, досуха выжмыхает, — ухмыльнулся Анч и спохватился: — Что ты мне зубы заговариваешь?! Я ж по делу, хозяйка наказала тебе пулею лететь в кузню. Вот, бери деньги и слухай внимательно…
Хома выслушал, почесал затылок и предположил:
— Наша чертова баба тож мадеры крепко хлебнула? Или всухую последний ум порастратила? Это на что мы червонцы станем тратить? И вовсе уже…
Тут трезвомыслящего казака, а заодно и остроумного гишпанца скрутило. Не то, чтобы надолго, но крепко и убедительно…
… Хома кое-как поднялся с пахучей соломы, привалился к боку Гнедка, пытался перевести дух. Анчес тоже встал, ощупал своё подбрюшье и молча протянул деньги.
— Так-то оно так, — отдуваясь и пересчитывая золотые, пробормотал Хома. — Можно было бы и словами сказать — не особо мы и глупы. Но что мне кузнецу-то говорить? За полную дурость заказ примет.
— С чего вдруг дурость? Верное средство против нечисти — так и скажешь. Вот ты тут кобылам хвосты крутишь, а половина Пришеба с утра в церквях толпится. Ночью вовкулаки в две хаты залезли, хозяев пожрали. Жуткий случай.
— Эге, так от вовкулак вроде бы серебро требуется, — начал осознавать Хома.
— Ты беги, да делай, что приказано, — посоветовал гишпанец. — А то так скрутит, что тут оба и усеримся. А мне в шинок нужно, а то вовсе забалуют.
Хитрозадый Анчес улизнул, а Хома начал поспешно искать шапку — совет не медлить был верный. Ведьма в тонкости вдаваться не станет, может и до смерти прижать…
Во дворе Хома всё ж не выдержал — глянул в окошко шинка. За отдельным столом сидел пан Лащ, раздувал усы да шептал что-то красавице Хеленке в розовое ушко — та, как обычно, скромно молчала, лишь ресницами длиннючими играла. Почти невидимая затаилась в углу ведьма. Зато за большим общим столом было на диво весело: метали кости лихие вояки, да с этаким азартом, что даже чудно видеть. Вертелся за их спинами Анчес, кивал игрокам приветливо, подзуживал. Э, чёрт знает что, а не шинок!
Хома с торбой за плечом спешно шагал по улочке и тискал в ладони увесистые червонцы. А ведь истинное богатство в кулаке. Запросто хату купить можно. С садочком. К примеру, где-нибудь в Лозовой, э? А отчего ж не купить и не образумиться казаку? Очень даже правильное дело. Вот как задать стрекача по улице — она, как по счастью, опустела…
Тут в груди что-то удушливо двинулось — то ли по смутному наваждению, то ли вправду, и Хома разом решил, что товарищей бросать не по чести. Всё ж сжились, да и хозяйка, пусть и чёртова баба, но кормит. А в бегах очень даже просто на иудейского демона нарваться. Оказалось, весьма и весьма злопамятна жидовская нечисть — ишь, мстить навострилась. Неспроста же вовкулаки завелись, видит Бог, жиды накликали!
В кузне всё сладилось — кузнец, узнав, какую цену за заказ сулят, сразу иные заботы в сторону отложил. Раздули горн, Хома вынул из котомки пулелейку.
— Говоришь, верное средство? — пробасил кузнец, наблюдая, как плавятся первые монеты. — А чаще про серебро болтают — разит, мол, вовкулаков насмерть. Проезжал тут как-то лях — пан Анджей, — так я ему посеребрение на клыче обновлял. Умел тот лях нечисть саблями крестить, ох, умел! Весь на рожу в шрамах, тучен, сед, но искусник!
— Серебро, то верное средство, — соглашался Хома. — Но ведь злато всяко посильнее будет. Оно ведь и по всей нашей жизни так: что дороже, то валит надежнее. Тут главное средства на огневой припас иметь. Вот в Туретчине янычары на тамошних магометанских оборотней мушкеты яхонтами заряжают.
— Вовсе зажрались басурмане, — удивлялся кузнец. — Стволы-то, небось, с двух выстрелов раздувает, что ту жабу соломиной?
— Да им-то что! Богаты, но трусливы нехристи — ближе к вовкулаке подойти боятся. А яхонт, он с полусотни шагов оборотня насквозь прошьёт. А то и двух, ежели им в ряд встать вздумается.
— Да, этак снарядившись, отчего ж на вовкулаку и не сходить? У них шкуры дорогие, панове в Варшаве большие деньги сулят, — качал седой головой кузнец…
Остывали сияющие пули, Хома, сберёгший лишний золотой, вдруг махнул рукой на то сбереженье и еще заказ сделал. Готовый новый молот у кузнеца в товаре имелся: окалину счистили, отверстие сготовили, вмиг залили внутрь расплавленный дирхем (да, что его за червонец считать — всё одно затертый был, и вовсе басурманский), заполировали наскоро, добрую рукоять приспособили, расклинили надёжно.
— Чудная вещь, — молвил кузнец, любуясь работой. — Сроду так бездумно инструмент не портил. Но пригоже вышло.