с ней в Соединенные Штаты. Корасон ответил, что он сам в состоянии позаботиться о своей семье и не нуждается в посторонней помощи. В тот день она на него наорала, обозвала его скотиной и мерзавцем, который дожил до сорока лет, но так и не удосужился найти нормальную работу и обзавестись приличным жильем. Слава богу еще, что твой покойный отец этого не видит. Мне всегда казалось, что ман-Ивонна наделена несокрушимой силой. Она была высокой, почти такой же высокой, как ее великанский сын. Когда мы приходили к ней, она встречала нас на пороге и ласково подталкивала в дом. Стоило ей закрыть дверь, как на меня накатывало смешанное чувство довольства и смущения. Довольства от того, что я находился в настоящем доме, с несколькими комнатами, туалетом, люстрой. А смущения от того, что в ее глазах сквозила жалость. Казалось, она смотрела на кое-как причесанную Мариэлу, на мое прыщавое лицо и видела цвета горя. Мне нравилось, что она нас балует, но от ее безысходных взглядов мне делалось не по себе. Мариэла часто выбрасывала на помойку вещи, подаренные нам на бедность. Когда ходишь в гости к богатым, они прекрасно понимают, что тебя привела к ним нужда. «Не бойтесь, я все оставлю вам, если только Колен согласится…» Но в один прекрасный день все это ей надоело, она уехала к нашей двоюродной бабке, твердя, что больше не узнаёт своей страны, настолько та изменилась, и что семья должна последовать за ней. Корасон отказался. Еще она сказала, что будет продолжать нам помогать даже из-за границы, пока мы не подрастем и не начнем сами принимать решения. Корасон в ответ заорал, что надеется прожить еще долго: «А пока я жив, я тут глава семьи!» В тот день ман-Ивонна вдруг совсем постарела, как будто с каждой минутой разговора на нее наваливался лишний год. Так что в конце концов она, несмотря на чистую обувь и грамотную речь, стала похожа на наших полудохлых старух из бидонвиля, доживающих свои дни, никому не нужных. Кто такие наши бабки? Это очень старые женщины с гнилыми зубами или вовсе без зубов, которые только и делают, что ждут, пока кто-нибудь даст им поесть, вытащит погреться на солнышке и проветриться, как проветривают слежавшееся белье, и помоет на виду у любопытных и под всеобщие насмешки. В нашем квартале ни у кого нет бабушек и дедушек, если не считать немногие полутрупы, забытые даже временем. Эти развалины превращены в грудных младенцев нищетой и разжижением мозгов. Помню сор-Люсьену, двоюродную бабку толстого Майара. Когда она открывала рот, становилась видна огромная черная дыра без единого зуба. Никто не хотел даже рядом с ней находиться, включая ее внучатых племянников. Она ничего не умела делать сама. Ее надо было кормить с ложки и колотить, чтобы та согласилась помыться. Как только старая женщина видела ведро с водой, то принималась выть и, как была голая, удирала по переходу, упиравшемуся в ворота мебельной фабрики. Приходилось гнаться за ней, силой притаскивать обратно и на расстоянии окатывать из ведра. Старуха ненавидела воду и отбивалась. Иногда ее даже привязывали. Потом она умерла. Родственники для порядка поплакали, чтобы не нарушать обычай, но на самом деле обрадовались. Всех уже достало возиться с ней и целыми днями слушать ее нытье. Она ни сама не жила, ни другим житья не давала. Бабка — это обуза, наказанье Господне, не человек, а ошметок. Ман-Ивонна — случай исключительный. В тот день, когда она приходила к нам в последний раз, Корасон сказал: «Никуда мои дети не поедут. Я — отец, и я тут решаю». С тех пор ман-Ивонна осиротела. Бывают же бабушки-сироты. Я из-за нее сильно расстроился: все-таки было здорово с ее стороны пообещать отдать нам все, чем владела. Мне было ее немножко жалко, конечно, не так, как Жозефину. Жозефину приходилось жалеть целыми днями. А ман-Ивонна, когда мы навещали ее в квартале Ба-Пё-де-Шоз, пусть и не казалась стопроцентно веселой, но и совсем несчастной вовсе не выглядела. Она угощала нас пончиками и рыбными котлетами и учила меня не сквернословить. Если я говорил какую-нибудь глупость, она смеялась. Еще бабушка показывала нам фотографии Корасона. Среди них было много таких, на которых он совсем маленький, так что даже непонятно, на кого он похож и какой у него характер. На других он сердитый. Иногда он стоит с закрытыми глазами. Мне больше всего нравилась фотография, на которой он снят в ковбойской шляпе и с двумя пистолетами. Маленький Корасон сидит на деревянном коне, и вид у него совсем не злой, скорее надутый. Ман-Ивонна рассказывала, что она любила петь ему песню про улитку. Не знаю, может, он так и остался ребенком, несмотря что взрослый — постаревший улиткин ребенок, только кулаки размером с детскую голову. Еще ман-Ивонна рассказывала, что он несколько недель плакал и просил отца достать ему такую же деревянную лошадку, как на фотографии. К сожалению, во всей стране существовала всего одна деревянная лошадка, и родители Корасона предложили фотографу выкупить эту диковину по той цене, которую тот сочтет приемлемой. Но фотограф отказался ее продать, сказав, что другим ребятишкам тоже хочется посидеть на лошадке. На этой фотке он мне больше всего нравится: на ней он похож на Мариэлу. Разглядывая снимки по порядку, можно видеть, как он рос. На последней фотографии ман-Ивонна написала своим аккуратным почерком: «Пятнадцать лет». «Столько ему было, когда он отправился ловить удачу в Доминиканскую Республику. И взял себе эту дурацкую кличку — Корасон. На самом деле его зовут Колен. Колен Памфиль, как тебя». Она давала нам конверт для Жозефины и гнала домой, пока не стемнело. Ман-Ивонна ничего не боялась, за исключением вечерней темноты. Мы слышали, как она запирает за нами дверь на ключ. Не будь Корасон таким упертым, дом перешел бы к нему, но он не захотел. Жозефина произнесла слово «наследство» и что-то такое залопотала о наших правах, а Корасон вместо ответа пустил в ход кулаки. В то время я думал, что «наследство» — это грязное ругательство, но Мариэла объяснила значение этого слова. Я не очень хорошо понял, почему Корасон так воспротивился идее переехать в дом ман-Ивонны. Разве можно любить бедность? А там был настоящий дом, не слишком новый, конечно, как и все остальные дома в квартале Ба-Пё-де-Шоз. Фотоателье, в котором Корасон фотографировался верхом на деревянной лошадке, все еще существует, там все тот же голубой задник и даже тот же владелец. Как-то раз я туда зашел, но фотографироваться не стал, потому что никакой деревянной лошадки там уже не было. В квартале Ба-Пё-де-Шоз все какое-то потрепанное, зато там намного спокойней, чем у нас. На обратном пути от ман-Ивонны, пока мы не покинули пределы Ба-Пё-де-Шоз и не вышли на площадь Героев, мы не встретили ни одного молодого человека, только старичье. Как будто там специально собрались одни пенсионеры. А у нас двадцатилетних полным-полно, так что, когда мы на каникулах устраиваем соревнования, команд почти столько же, сколько в национальной лиге. В вечер смерти Корасона квартал Ба-Пё-де-Шоз выглядел как обычно. Мне было приятно очутиться в знакомой обстановке. В своих первых показаниях я рассказал, каким путем мы шли. Офицеры этого хотели, и один инспектор сделал вывод, что дом ман-Ивонны был предметом наших вожделений, что и толкнуло нас на преступление. Но мы прошли мимо дома ман-Ивонны, даже не подняв головы. Мы о нем вообще не думали. Это неправда, что мы поддались соблазну. Мы с Мариэлой часто мечтали, но никаких планов не строили. Когда мы были маленькими, единственное, что нас по-настоящему манило, так это возможность пойти в парк аттракционов с карманами, доверху набитыми жетонами, или провести воскресенье на площади, чтобы было на что купить мороженое или взять напрокат велик. Позже у Мариэлы появились другие мечты. Ей хотелось уехать на край света, зажить настоящей жизнью. При этом рассчитывая только на собственные силы. В вечер смерти Корасона у нас просто не осталось сил, чтобы о чем-нибудь думать, например о будущем. А Мариэла, это я точно знаю, никогда не рассчитывала на чужую помощь. Она вообще к чужому не прикоснется, даже если это будет какая-нибудь ерунда. Она гордая, как Корасон. Только Корасон был гордым на словах, а когда доходило до дела… Он занимал деньги и не возвращал долги, клянчил, выпрашивал, вскрывал почту, адресованную не ему. Как я сказал инспекторам, в тот вечер единственное, о чем я мечтал, шагая через Ба-Пё-де-Шоз, — может, с моей стороны это было не слишком-то умно, но это ведь и не преступление, — так это о старой деревянной лошадке с фотографии, на которой маленький Корасон сидел в костюме ковбоя.
Мы спустились в нижнюю часть города, дошли до железнодорожных путей. Ман-Ивонна часто рассказывала нам о железной дороге, прежде связывавшей между собой несколько городов. О театре «Паризиана», где гастролировали великие артисты. О море, которое потеснили, чтобы понастроить государственных магазинов. Пальмы… Рельсы… Складывалось впечатление, что большинство вещей, о которых рассказывала ман-Ивонна, было известно ей одной, так что у меня порой закрадывалась мысль, а может, она выдумывает красивое прошлое, чтобы подчеркнуть убогость настоящего? В том прошлом ходили поезда, работали цирки, цвели цветы и существовало множество других невероятных вещей, не имеющих ничего общего с той пылищей, в которой мы росли. Если верить ман-Ивонне, внутри одного города их было как бы два, два мертвых города, тесно прижатых спинами друг к другу. Наш город уходит под землю, он черного цвета, и в нем нет ни начала, ни конца. Город ман-Ивонны невидим и расположен на доброй стороне памяти. От него остались рельсы и бугенвиллеи. Вдоль улицы с рельсами тянулись ряды старых автомобилей, непонятно, то ли припаркованных, то ли брошенных. Все это напоминало кладбище для железяк. Здесь были только очень древние модели с кузовами в облупившейся краске. Мертвые машины или машины на грани умирания. Вообще-то я кое-что смыслю в автомобилях. У нас с Мариэлой и Джонни Заикой есть такая игра — угадать по шуму двигателя марку машины. У каждого мотора свой голос, свое дыхание, своя манера выражаться. Марсель забирался на крышу мебельной фабрики, возле входа в бидонвиль. Мебельная фабрика — это наше единственное окно во внешний мир, единственное во всем квартале здание, выходящее на настоящую улицу. Оттуда он мог видеть проезжающие машины. Мы ни на что не спорили, просто забавлялись, убивая время. Да у нас и денег-то не было, чтобы делать ставки. Мы с Джонни должны были на слух определить марку автомобиля, но ни разу не выиграли. Игру придумал Марсель, и он отстаивал свое право забираться на крышу. Каждый раз, когда мы думали, что угадали, он кричал со своей верхотуры, что мы снова ошиблись. Мы подозревали, что он врет, и однажды решили поймать его на этом: взяли и полезли за ним на крышу. Я тогда в первый раз забрался так высоко. Вещи выглядят по-разному, если смотришь на них с неба или с земли. Впереди проезжающие машины казались маленькими. Сзади серые крыши скученных домов напоминали горсть арахиса. Марсель услышал, что мы поднимаемся, и обернулся. И улыбнулся нам глупой улыбкой, типа извинялся. Улыбнулся, а потом сделал неожиданное: взял и шагнул в пустоту, как будто собрался взлететь. И он падал, продолжая смотреть на нас. Но он не умер, отделался сломанной рукой. После этого мы больше никогда не играли в эту игру. Иногда, когда мы гоняем в футбол или когда он просто стоит передо мной