Дети, играющие в прятки на траве — страница 26 из 81

знал свое предназначение, а с верой это совместить нельзя. Конечно, иногда сомнения закрадывались в душу — слишком многое логически не стыковалось меж собой, но я умело закрывал глаза, считая себя истым патриотом, полагая: эти неувязки — просто следствие моих не до конца очерченных позиций, моего несовершенства. И комфортную Историю отказывался признавать. Не видел ее вовсе. Почему же я теперь задумался об этом — в те минуты, когда все в моей судьбе перевернулось (а иначе бы я здесь не находился), когда стало все нелепым и двусмысленным? Наверное, устал, перенапрягся, эмоционально сдал… Я не был никаким врагом абстрактных биксов, вот что главное. Я был защитником порядка, человеческих устоев. Надо полагать, порой не в меру рьяным, фанатичным — даже так. Сознание ответственности, сызмальства внушенной избранности в этом сумасшедшем мире лишь беспрерывно понукало, подгоняло. Я был точно скаковая лошадь: шоры на глазах — и только узкая дорожка впереди. Я сам себя подстегивал, сам ставил на себя… А выигрыш — признание других, доверие особенного свойства, когда ты — хозяин, а все остальные — с жадностью готовы завоевывать святое право исполнять… Естественно, я выдохся, сорвался. Все к этому вело: и дикий взятый темп, и постоянная боязнь среди своих же обрести завистливых врагов, и эта атмосфера лжи, какого-то безвременья, царившая вокруг. Война, конечно, что поделаешь. Но очень непонятная война! Словечко это вслух старались не произносить. Обычно обходились термином «противодействие». Ведь крупных акций, боевых по-настоящему — как бы и не было. Так, мелкие, необязательные стычки да бравадно-показательные рейды, но в особенности — страшная шумиха с целью запугать, психически сломать противника, обескуражить его мощью хорошо отлаженной машины, что зовется человечеством. Хотя, подозреваю, в большей степени запуганными были сами люди… Понимаю: я впадаю в ересь, близок к ней. Но, если хочешь победить, борясь за праведное дело, ты обязан стать хоть чуточку еретиком. А те, кто слепо веруют, в итоге терпят поражение. Им всем недостает ни гибкости, ни чуткости в нетривиальных ситуациях, ни самого простейшего желания спокойно-трезво поглядеть на вещи. Лучше усомниться раз-другой в деталях, чем потом, когда тебя сомнут, кричать: я был кругом неправ! Да, чувство правоты должно быть с небольшим изъяном. Это позволяет, кому нужно, отступить, не делаясь предателем, и вновь напасть в удобную минуту. Эзра прав: я мог пожертвовать собой, но счел это излишним. И по ситуации, и вообще. И вот что удивительно: теперь, в чужом обличье, я спокоен. Я не ощущаю инородного в себе. Я — это я, а то, что пребываю в мертвом теле, — это как перед визитом в неизвестный тебе дом: сменил костюм на новый — неплохой, но без особенных претензий. Нет во мне раскаяния: дескать, противозаконно, не по праву заменил кого-то. Заменяют, чтобы обратить внимание. Или же, напротив, чтоб другие до поры до времени не видели подвоха… Я тогда ни на кого не уповал и представлять кому-то сладко-драматический спектакль — видит бог, не собирался. Если вправду виноват — какая разница, в чьем облике меня осудят?! А пока я еду в гости… Я — не кто-нибудь иной! Все так же — человек, все так же — боевик, чьи бедные мозги, как выясняется, еще необходимы человечьей расе. Мы еще поборемся, мы вволю поживем!.. Вот только этот Эзра… Ну откуда он все знает? Что за бес такой в треклятой глухомани?! Явно что-то от меня скрывает. И похож, до ужаса похож… Но это — просто невозможно!

— Что вы, братец, приуныли? — словно бы издалека, до Питирима долетел насмешливый голос возницы. — Думаете? Это хорошо. Полезно. Лучше думать, чем бороться, а? — Эзра, прищурясь, поглядел на Питирима. — Здесь, на Девятнадцатой, так принято считать, учтите. Будьте к этому готовы. Все со временем ветшает и становится плохим. Но худшее — душевный друг плохого. Так что не усугубляйте.

— Мне, представьте, все равно, — ответил Питирим.

— Ой ли! Неужто ничего отрадного душа не припасла?

— Да я ведь не святыням еду поклоняться!

— Это правильная мысль. Такое я не стал бы никогда приветствовать.

— Ах, вот как!.. — молвил раздраженно Питирим. — Вы — против? Но должны же быть святыни! Хоть какие — в жизни каждого из нас…

— Отнюдь, — с усмешкой отозвался Эзра. — Все святыни порождают бескультурье. В свой черед и бескультурье порождает их. Поскольку им положено бездумно поклоняться. Они — объект всеобщего, нерассуждающего, смутного стремления, навязанного сверху крепкой и циничной волей. Якобы стремления к прекрасному, возвышенно-недостижимому, принадлежащему, так сказать, всем… Удобный способ направлять чужие помыслы и страсти в безопасное и программируемо-выгодное русло. Поклоняются, когда есть вера. Вера… Значит, раболепие — воспринятый как должное взгляд снизу вверх. Вот тут собака и зарыта! Чтоб держать людей в узде, им надо дать святыни. И заставить почитать. Хотя бы убедить, уговорить. А это в сущности несложно, если нет в основе подлинной культуры. Потому что человек культурный слепо поклоняться не захочет. Вообще не пожелает поклоняться. Он попробует осмыслить все, толково разобраться и тогда уж, коли сочтет нужным, важным и возможным, будет просто уважать. Вы чувствуете разницу?

— Нет, — с вызовом ответил Питирим.

— Тогда — возьмем с другого боку, — мягко и настойчиво продолжил Эзра, с безмятежным видом глядя вдаль. — Положим, настоящий вождь достоин уважения, но уж никак не пламенной любви. Когда все дружно принимаются его любить и повсеместно поклоняются ему — ставь крест и на вожде, и на державе, и на подданных. Выходит, не осталось поводов для уважения. Любовь и поклонение — капризны и непостоянны. Их необходимо постоянно чем-либо подпитывать, хотя бы ложью. Потому-то вождь, который окружен всеобщим обожанием, все время чувствует, что те, кто его любят, — первыми и предадут. Достаточно чуть-чуть не угодить… Так было в прежние века и мало изменилось ныне. Разве что исчезли страны. Но вожди — остались… Им по-прежнему желательно иметь святыни, чтобы демонстрировать народу. Чтобы отвлекать и привлекать людей… Ате привыкли бегать стадом, им так проще — вот что страшно. Стадом — по Истории… Гуртом — от дикости к прогрессу… Стадное блаженство эволюции… Невыносимое блаженство обожать себя как высшую ступень природы… Смех, и только! Человек культурный никогда не сможет слепо обожать. Не важно — самого себя, того, кто рядом, или просто некую идею. В лучшем случае, я повторяю, он способен уважать. Не поклоняться до осатанения, а бережно и терпеливо уважать, храня такое отношение как нечто личное и никому не подотчетное. Паломнику без разницы, как называется его святыня, да и что она собою представляет. Для него существен путь, указанный однажды. Путь к святыне и конкретно — место, среди прочих обозначенное как святое. Место, где находится предмет, заявленный для поклонения. И в то же время тот, кто ощущает в себе личность, вскормленную мировой культурой, никогда по чьей-либо указке никуда не побежит и уж тем паче уважать насильственно не станет. Для него святынь не существует, это слишком примитивно. Ведь святынями — торгуют, спекулируют на них, ибо они — всегда условны, носят заказной характер. И сегодня это, завтра то… Культурный же все истинные личностные ценности не променяет ни на что, они сто раз осмыслены и пережиты, ставши категориями безусловного порядка. И по-настоящему культурным человеком невозможно управлять. Взгляд снизу вверх ему неведом, рабской психологии души он сторонится, хоть и это в состоянии понять. Вот почему я не приветствую паломников, стремящихся к святыням. Оттого что, снова повторю, святыни порождает бескультурье.

— Значит, я дремуч? — с сарказмом отозвался Питирим. — Ведь мне не чуждо поклонение всему, что называют общечеловеческим.

— А это, я так полагаю, вам в дальнейшем еще предстоит проверить! — беззаботно рассмеялся Эзра. — И определить, что именно почем. Все впереди. Вы начинаете другую жизнь, мой милый Питирим!

— Вот этого как раз мне очень бы и не хотелось, — буркнул Питирим. — Да и зачем?

Вновь накатила странная апатия, мир снова сделался бездонно-ватным, равнозначным в каждом проявлении своем, все было следствие и все — причина. Вероятно, после операции я все-таки не в форме, вяло и невесело подумал Питирим. Хотя… что значило для Левера быть в форме, он не знал. Быть может, этот спектр телесных ощущений, состояний для непрошеного донора (словечко, право же, какое!) норма-то и есть? Нет, не похоже… Просто… Я тогда, в больнице, тоже долго колебался, сравнивал одно с другим, припомнил Питирим. Два первых дня, а то и три — буквально изводился, цепенел при мысли, что отныне я — таков, что все должно восприниматься по-иному — со смещением, в диковинном и непривычном свете… Убедил себя, вбил в голову паскудную идейку: я — уже не я. Ведь до смешного доходило: все свои привычные реакции, пристрастия и ощущения, вернее, форму восприятия их я бездарно, не колеблясь, относил за счет чужого тела, сохранившихся его рефлексов, возрожденной посторонней памяти… И далеко не сразу удалось мне разобраться, что к чему, где истинно чужое, а где — кровное, мое. И, только разложивши все по полочкам (условно, разумеется, лишь бы хоть как-то навести порядок в перепутанной душе), я смог взглянуть и на себя, и на чужого как бы чуть со стороны, уже не смешивая, но и находя незримые связующие нити. Вот тогда-то в первый раз я испытал внезапно облегчение и даже радость, не скажу — восторг, но радость — вне сомнений. Я как будто заново открыл свое обличье. Господи, да что же за дурак я был! Ведь у меня есть тело'. Не горбатое, не колченогое — нормальное здоровое людское тело, натуральное, с живыми органами, а не синтетическое, как могло бы оказаться. Что бы там ни говорили, я остался человеком, и на остальное — наплевать! Вот они — мои руки, мои ноги, мой живот, мой детородный агрегат, в конце концов, на вид — не столь уж и бездарный… А чего еще желать?! Мне ангельские крылья не нужны. Чужое тело? Ну и пусть! Это раньше было — чужое. Теперь же все-все-все — мое. И