Дети, играющие в прятки на траве — страница 49 из 81

власти кое-как перебивались двое: Ясир Пляжин и Цэрен Надвпадный. Пляжин помер в сумасшедшем доме, бредя мыслию о некой «Терра Грандиозо-Паровозо» (смех — впоследствии официально порешили, что она и есть Аляска, где для биксов и их преданных друзей открыли гетто). Друг его Надвпадный, покровительствуя музам, тоже мало жил, но перед смертью выволок на свет титана мысли, откликавшегося на все клички, а в особенности — на Хамзарзулусатиев. Тот был теоретик всех основ теории всех основных структур литературы. Был, как водится, достаточно дремуч, однако в изречениях мобилен. Он и упразднил в литературе основную пакость, как он полагал, — язык. А на укоры оппонентов говорил крылатые слова: «Еще не осень на дворе, а токмо август. Эйнтц!» Вот с этим-то в итоге и остались мы, с тоской подумал Питирим. Да, «токмо август. Эйнтц!» — и больше ничего… Неужто мне обратно путь заказан? На Земле поймут, конечно, разберутся… Но — всю жизнь в чужом обличье?! Как напоминанье будет, как укор… Да что укор! Как суковатая дубина, занесенная всегда над головой… Ведь люди на Земле пока не делают подобных операций, слишком сложно, я же знаю! Даже страшно хоть на миг предположить, кто мог меня спасти. Пускай мотивы эдакого чуда так загадкой и останутся, пускай! Но то, что я теперь до гробовой доски обязан им, что я формально, чисто символически, но навсегда повязан с ними, — на Земле мне не простят. Чужую, вражескую помощь я не смел принять — ни в коем случае. Поскольку это — злостное предательство по отношению к живущим и уже почившим людям, вызов всей морали. Я обязан был, едва очнувшись, сразу же себя убить — вторично и навек. А я не сделал этого, мне почему-то захотелось жить — по-человечески, хотя бы в постороннем теле. Я ведь и сюда-то прилетел, чтоб жить. Сюда, на Девятнадцатую, к совершенно незнакомой Нике, знающей все обо мне — откуда?! К этим диковатым существам, которые, конечно, натуральнейшие биксы, пусть и недоделанные малость, словно полуфабрикаты или вообще отходы производства — не исключено (вот через много лети повстречались, здравствуйте, родные, как же это я вас сразу не признал?!.). Сюда, на праздник, в богом позабытую дыру, откуда — есть ли путь назад? Ах, ладно, горько заключил со вздохом Питирим, не будем торопиться, вот приедет утром Эзра — и все сразу станет ясно. А пока проверим-ка, какие новости они на ферме смотрят. Что-нибудь веселенькое, надо полагать? Он распахнул шкаф и пододвинул ближе к свету небольшой прибор. Никаких шкал настройки, никаких подсобных вариаторов даль-усиления или вхождения в каналы у прибора, против ожидания, не оказалось, что немного озадачило вначале Питирима, как-то уж привыкшего на матушке-Земле общаться каждый день с аппаратурой несколько иного класса. Зато на глухой верхней панели, покрытой тонким слоем пыли, он увидел примитивный тумблер с лаконичной надписью: «Работа — стоп». Питирим из любопытства щелкнул тумблером, не представляя даже толком, что сейчас произойдет, чуть подождал и уж собрался было рычажок переключить обратно, в положение, означенное словом «стоп», поскольку аппарат, похоже, вовсе не работал, но тут вдруг пустая часть стены — от шкафа справа — потемнела, завибрировала, будто нечто продиралось в комнату через нее, и наконец — в ужасных радужных обводах по периметру — возникло странное подобие оконца, очень мутного сначала, а потом все более контрастного, лучистого… Невольно Питирим шагнул назад, чтоб лучше видеть, боком наскочил на кресло, машинально сел, и тут изображение, объемное, устойчивое, ясное, сформировалось окончательно. Увы, назвать это новинкой можно было лишь с трудом. Нет, Питирим не видел прежде этой передачи — в свое время пропустил, а после взять и изучить — все было как-то недосуг, текущие дела мешали, да и по рассказам остальных — приятелей, коллег — он в целом представление имел… И вот теперь, здесь… Это был — конечно, в записи — процесс над «мародерами прогресса», как их ловко окрестил знакомый Питириму комментатор. Дело давнее, сейчас почти забытое, а вот название вошло в анналы, его помнят до сих пор… Ну и свежак у вас тут подают, подумал Питирим обескураженно, да четверть века отставанья — это уж как минимум! Эх, Девятнадцатая, славно вам живется. Вы, как астроном: увидел звездочку — и рад. А то, что свет идет десятки лет и звездочка, пока лучи ее летят до астронома, может быть, давно потухла, — это все равно!.. Что вижу, то и объявляю злободневным. То и называю объективною картиной мира. Хорошо вам тут!.. Показывали только часть процесса, как смог догадаться Питирим. Но именно ту часть, которая заставила его, помимо воли, испытать волнение и даже боль в душе… А ведь с чего бы? Это ж все давным-давно случилось и травой забвенья поросло, и, надо полагать, отнюдь не все участники того процесса дотянули в целости и здравии до нынешних времен. Яршая, например… И не известно, жив ли он, сумел ли уцелеть… А на экране именно допрос Яршаи и происходил: публичный, очень красочно обставленный — допрос, который сделался потом частицею Истории, уж больно крупною фигурой был Яршая, не чета другим, попавшим в эту мясорубку. Нет, еще Барнах был (а вернее, тот, к кому все время эдак обращались), этот даже позначительней Яршаи, ну, а то, что в десять раз опаснее, — и говорить не надо. Только почему-то именно Яршая оказался во фрагменте. Прихоть монтажера-программиста? Или в этом был какой-то смысл, неведомый для Питирима исторический подтекст? Теперь, пожалуй, до причин и не добраться… Просто странно, что на ферме сохранилась копия забытой передачи, да еще такой ее фрагмент! Впрочем, у провинциалов тяга собирать ненужный хлам всегда была особой, отличительной чертой. Когда-то за Земле копили, а теперь вот — в отдаленных поселениях. Зачем? Смешно, наивно… Будто некое сокровище намерены потомкам передать, подумал Питирим, а им-то, вероятно, будет совершенно наплевать на это, у них собственные ценности возникнут, тоже, не исключено, сомнительного свойства. Так и будет все лежать, покуда не истлеет. И никто не вспомнит даже… Камеры располагались так, что зал тонул во мраке, четко видно было лишь двоих: Яршаю и творящего вопросы обвинителя. Ах, прохиндей, подумал с изумленьем Питирим, наш преподобный Клярус — до чего же высоко допрыгнуть изловчился!.. Что он, этот жирный красномордый боров, понимает — в музыке, в науке, вообще — в культуре?! Ведь всегда был идеологом систем переработки и возобновления отходов, только там чего-то и соображает. Или делает вид. По большому счету, чтоб командовать, и этого довольно… И вот — нате вам. Выходит, просветленный ум его кому-то вдруг понадобился, кто-то понял, что теперь культуре без таких, как Клярус, ни за что не устоять — по крайней мере в том обличии, которое необходимо для упорной, праведной борьбы. Да, что-то в обществе и впрямь переменилось… Клярус… Тоже мне, светильник разума и знаний, с тихой яростью подумал Питирим. Отец хотя и был с ним деликатен — этикет, извольте видеть! — но ни в грош не ставил, да и остальные за глаза плевались от него. Тупой начетчик преподобный, а какой пройдоха оказался!.. Небось, вызубрил, по случаю, две сотни невпопад цитат — и щеголяет. Рассылает всюду циркуляры: неугодных — в шею, подходящих — в стойло… И решает — вот уж подлинный кошмар для всех живущих на Земле! — какою быть культуре и куда прогрессу повернуть. Назначен выступать судьей… А сам ты, Питирим, намного ль лучше? Разве не твоя шальная воля привела Яршаю к этому позору?! Если бы не ты…

— Пускай не я, пускай не здесь, но кто-нибудь другой вас все равно и так же стал бы обвинять! — воскликнул оскорбленно Клярус. — Можете не сомневаться: рано или поздно вам пришлось бы отвечать за все свои поганые делишки! Зуб за зуб — старинная и верная традиция. Да! И не я сужу вас — вся Земля! Как говорится, лучше раньше, но не больше. Так и получилось, будем справедливы до конца. Изменник, вы постыдно предали все самое святое, что возможно, — предали культуру, чистую культуру человечества, швырнув ее к ногам злодеев и врагов! Как вы до этого дошли?! Святыню — на попранье! Грязным хищникам — на растерзанье! О, какая страшная картина!.. Неужели вы так ненавидите людей, которые взрастили вас, прекрасно обучили, вовремя приметили талант, позволили творить? И это — ваша благодарность?! Отвечайте!

Схваченный прожектором Яршая, очень бледный, но уверенный в себе, с достоинством поднялся с кресла. В зале тотчас громко засвистели.

— Я отвечу, я найду слова, — до боли памятным и, как всегда, негромким сипловатым голосом сказал Яршая. — Только будут ли услышаны они?.. Когда культуру подменяют разными прекраснодушными сказаниями, знание — безграмотными мифами, а мудрую живую этику — набором мертвых догм, это, поверьте мне, чудовищно и страшно. Когда смертный человек, в самодовольном одичании, не доверяет сам себе и не стремится дальше к осмыслению, гармонизации всех тех больших и малых сложностей, которые ему являет мир, а хочет к существующему ныне вопреки элементарной логике довесить непременно что-нибудь «красивенькое», изначально примитивное, убогое, пустое, чтобы именно такую мишуру и объявить потом приметой времени, непреходящей ценностью, эквивалентом — просто более доступным якобы, наглядным, но отнюдь не вздорным — истинно духовных поисков и обретений, и потерь людских, когда такая жизнь «под суррогат» становится единственно понятной и ценимой, — разве можно верить выспренним и громким словесам о нашей сопричастности Истории, Культуре?! Сопричастность бескультурью, дикости, безграмотности — вот, к сожаленью, то, о чем теперь и можно говорить всерьез. Иное — ложь! Иное — сказочки для бедных, ну, а бедняки-то, нищие — мы с вами. Что отдал я на попранье? Наше бедственно-всеобщее смятение, и озверение, и вырождение культуры в позлащенной упаковке — это?! Мы же разорвали цепь времен, мы оказались в вакууме. Не физическом, который творит все бесконечные структуры мировой системы, а в его особенной убогой ипостаси — вакууме идеальном, где и вправду — только пустота. Мы радостно кричим: земное, наше, навсегда!.. Другого не дано! Готовы ради мифа жизнь отдать. Наивно полагаем: миф — и есть История…